Темник Шурджэ не изменил себе, отказавшись от пышных, в Чинмачинских краях взятых паланкинов. Он ехал впереди избранной полусотни нукеров, уперев в бок левый кулак и бесстрастно глядя поверх голов. Впереди на высоком речном берегу лежала Тверень, ворота широко раскрыты, там стоит почетная стража, но вот народа по обочинам нет совсем, и это хорошо — ибо побежденные должны жить в вечном страхе перед победителями. Воину не к лицу взирать на раболепно согбенные спины — пусть этим наслаждаются царедворцы, которых и так теперь слишком много. Саннаиды и те все чаще рождаются не с саблей в руке, но с удавкой и отравой, все чаще поглядывают с вожделением на ханский престол, забыв о главном. О том, что воин побеждает врагов на поле брани, захватывает их города, берет их женщин, продает в рабство их детей и радуется победе. А вот если покорённые сбегаются поглазеть на победителей — это плохо. Это значит, что пропал страх и скотине пора пустить кровь.
На Тверень пал ужас, и темник позволил себе улыбнуться. Разумеется, так, чтобы никто не видел.
За спиною Шурджз покачивались в седлах десять сотен отборных степных воинов, каждый стоил в бою десятка этих лесных червей. Темник не боялся никого и ничего, он действительно не знал, что такое страх. Когда у самых ворот вдруг проснувшийся ветер швырнул в лицо потомку Санная снег и невместный среди дня волчий вой, саптарин не повел и бровью, хотя многие из его воинов схватились за резные подвески-обереги, отводя недоброе. Не страшна была Тверень с ее распахнутыми воротами, не страшны вышедшие навстречу пешие данники, страшен был пробившийся сквозь свист ветра голос, велевший повернуть коня и уходить. Из чужих лесов в свои степи. «Ступай прочь, — велел некто невидимый, — или не жить тебе», но потомки Санная отступают лишь по приказу великого хана.
…Боярин Обольянинов ждал незваных гостей сразу за городскими воротами. Он не взял с собой никакого оружия, как и другие тверенские набольшие, отправленные князем встречать беду. Приготовлены под парчой богатые дары — Анексим Всеславич невольно вспомнил, как зло рылся в сундуках Олег Кашинский, как швырял служке изукрашенное оружие, мало что не смяв, бросал на поднос золотые чаши и серебряные кубки, пинал скатки дорогих авзонийских тканей, чуть не пригоршнями отсыпал бережно хранимый речной жемчуг, мелкий, но чистый-чистый.
— Да пусть подавится, басурманин!
И теперь все это богатство, на которое можно выкупить из злой ордынской неволи не одну сотню пахарей вместе с семьями, лежит на подносах, дабы с поклонами быть поднесенным надменному саптарину. По обычаю, подносить дары обязаны были самые красивые девушки, но князь, побагровев, стукнул кулаком по столешнице и заявил, что знаем, мол, чем такое обернется — похватают девок на седло и поминай как звали, — и потому дары подносить станет старшая дружина. Чай, у них спина не переломится, а хватать их у саптарвы, так скажем, желания не будет. Старшая дружина — в лучших одеждах, без доспехов и оружия, с одними лишь засапожными ножами — стояла рядом с Обольяниновым. И смотрела.
Шурджэ ехал первым. Просто и без затей, без гонцов, предвозвестников и прочего, на что так падки были другие баскаки — видел боярин Анексим их въезды, хотя бы и в тот же Залесск. Одеждой темник ничуть не отличался от прочих своих воинов, выдавали его лишь конь да оружие.
Боярин видел, как Шурджэ быстрым, цепким взглядом обвел площадь — пустую, вымершую, словно при моровом поветрии. И — остался бесстрастен.
— Пошли, — вполголоса бросил Обольянинов товарищам.
Рядом с остановившимся ордынцем враз появился невзрачный бородач на невысокой лошадке, одетый подчеркнуто по-саптарски, но лицом — роск.
— Толмач. Небось с Залесска, — мрачно бросил кто-то за спиной боярина. — Падаль…
Обольянинов подходил к темнику пешим, как положено, склонив голову и не глядя тому в глаза. Щеки горели от стыда. Но — вразумления владыки сидели в голове крепко: «Мы не Залесск. Ордынский сапог лизать не станем. Но и вежество гостю окажем. Кем бы он ни был».
— Великому, могучему и непобедимому Шурджэ, бичу степей, мужу тысячи кобылиц, водителю десяти тысяч воинов, правой руке хана высокого, справедливого, град Тверень открывает свои врата и вручает себя в полную власть его, — произнес боярин по-саптарски церемониальную фразу. Хорошо еще, никто из старшей дружины не расхохотался от упоминания «мужа тысячи кобылиц». Роскам такое — поношение одно, а ордынцам — честь. Поди ж пойми их…
Лицо темника не дрогнуло.
— И просит град Тверень принять дары наши скромные. А князь наш, Арсений Юрьевич, ждет дорогого гостя в тереме своем, где уже и столы накрыты, и пир готов, — продолжал Обольянинов на чужом, гортанном языке, оставив не у дел надувшегося толмача с бегающими глазками.
Дружинники молча подходили, кланялись, складывая на снег у копыт темникова коня тверенские богатства.
Шурджэ на них и не взглянул.
И не удостоил Обольянинова даже словом. Лишь коротко взглянул на толмача и едва заметно кивнул — давай, мол.
— Непобедимый Шурджэ, бич степей, велел мне сказать, что принимает дары именем хана высокого, справедливого. И еще велел мне сказать непобедимый Шурджэ, что вежество истончилось в Тверени — с каких это пор гостям дары подносят бородатые мужики?
Кто-то из дружинников что-то буркнул, но товарищи вовремя пихнули его локтями.