Ночью в камере я почти не спал, пытался разобраться, почему меня взяли. Работал я один, без помощников. Если даже устроили обыск в квартире, ничего компрометирующего найти не могли. Единственная улика — передатчик, а его у них нет. Значит, не все еще потеряно, может быть, удастся выкарабкаться… — вспоминает о начале своей долгой тюремной эпопеи Побережник.
Утром в кабинете следователя его ожидал неприятный сюрприз — очная ставка с Димой. На ней присутствовал начальник полиции безопасности Козаров. Разведчик же решил придерживаться прежней тактики. Когда Дима заявил, что передавал через англичанина разведывательную информацию для русских, Побережник отрицал это. Утверждал, что по неизвестной причине тот старается оговорить его, Мунея, абсолютно ни в чем не виноватого болгарского гражданина, чью лояльность могут подтвердить многие уважаемые люди.
Начальник полиции был явно разочарован, так как, видимо, возлагал на очную ставку большие надежды. Держать под арестом зятя весьма влиятельного, причем не только в церковных кругах, священника Панджарова значило идти на риск крупных неприятностей, если тот действительно окажется невиновным. Поэтому прямо при Мунее Козаров приказал произвести повторный тщательный обыск на улице Кавала: «Проверьте в лупу каждую половицу! — раздраженно потребовав он от следователя. — Потребуется, разберите дом по кирпичику!..»
Теперь Побережнику стало ясно, что послужило причиной ареста. Он сам никаких ошибок не совершил. Поскольку ни его настоящего имени, ни адреса провокатор не знал, полиция, скорее всего, нашла Мунея по словесному портрету, установила за ним наблюдение. Однако, убедившись, что никто из многочисленных знакомых англичанина не является его агентом, а следовательно, он — не резидент, стоящий во главе разведывательной сети, на улице Марии-Луизы, очевидно, решили взять Мунея, даже не имея прямых доказательств, что зять Панджарова связан с русскими. Со стороны контрразведчиков это был вынужденный шаг, продиктованный большой, по их мнению, опасностью, которую представлял этот шпион-одиночка.
Через три дня, когда Побережника привели в знакомый кабинет, по сияющему виду следователя он сразу догадался, что случилось самое худшее.
«Вот видишь, мистер Муней, как мы умеем работать, — торжествующе сказал Георгиев, поднимая прикрывавшую стол газету: под ней лежала приставка-передатчик. — Если тебе дорога жизнь, советую прекратить бессмысленное запирательство…»
Отрицать очевидное действительно не имело смысла. Оставалось одно — молчать.
В конце концов, терпение у следователя лопнуло. «Не хочешь по-хорошему, заставим по-плохому», — зловеще пообещал он, нажимая кнопку звонка.
В кабинет ввалились два дюжих молодца. Ни о чем не спрашивая Георгиева, они подошли к арестованному, каждый наступил ему на ногу, чтобы тот ее мог откачнуться или отступить, и принялись деловито избивать его. Разведчик не издал ни единого стона. В паузах, когда следователь задавал вопросы, по-прежнему упорно молчал.
Совершенно обессиленного, Побережника приволокли в камеру и швырнули на пол. Он долго лежал неподвижно, ожидая, пока немного утихнет разлитая по всему телу боль. Бетон приятно холодил разбитое, опухшее лицо. «Славка пришла бы в ужас, если бы увидела сейчас своего Сашу, — почему-то подумалось ему. — Бедная Славка, она теперь осталась одна…»
— Что касается меня, то я не питал никаких иллюзий, — вспоминал позднее Побережник. — Спасти могло только чудо. Но в чудеса я не верил, хотя в моей жизни и было два случая, которые граничили с чудом: в Канаде, когда я ехал «зайцем» в поезде и был близок к гибели под колесами, и в Испании, когда задремал во дворе штаба за баранкой машины и по этой причине не поехал на повторную рекогносцировку под Уэской, благодаря чему остался жив…
В подвале директората полиции безопасности чудо исключалось.
Потянулись казавшиеся бесконечными недели жестоких побоев и истязаний. Особым садизмом отличался некий Богдан. Тот по ночам врывался в камеру и, стащив Побережника за волосы на бетонный пол, принимался топтать. Следователь Георгиев не терял надежды сломать упрямца-англичанина. Раз пятнадцать он применял такой прием: допрашивал разведчика сразу после зверской, как он говорил, «экзекуции». Расчет строился на том, что у измученного пыткой человека скорее развяжется язык. От Мунея требовали, чтобы он раскрыл шифр и схему связи, назвал лиц, через которых добывал разведывательную информацию. Но «расколоть» его никак не удавалось.
Делом советского шпиона заинтересовались гестапо, СД и доктор Делиус, личный представитель начальника абвера адмирала Канариса. Они потребовали передать англичанина им, гарантируя «положительный результат», однако болгарские контрразведчики не пошли на это.
— Впоследствии я узнал, что фактически меня спасли родственники Славки, в первую очередь ее дед, использовавший свои немалые связи. А матери, Петранке Петровой, даже удалось добиться свидания со мной. Она была душевная женщина, хорошо относилась к зятю и очень переживала мой арест. — Семен Яковлевич показывает фотографию немолодой болгарки с простым, открытым лицом, напряженно глядящую в объектив, как это бывает с непривыкшими фотографироваться крестьянками. — Во время свидания она рассказала, что ее и Славку тоже арестовали, подозревая в «содействии государственному преступнику», то есть мне. Но быстро выпустили за отсутствием улик, установив, что они знают меня только как приехавшего из Америки туриста, англичанина по национальности, и не имеют никакого понятия о моих секретах. Их показания свелись к тому, что я умел чинить часы, мог работать электромонтером, а одно время даже был совладельцем мелкого транспортного предприятия. Под конец свидания Петранка шепнула: «Дед Тодор благодарит тебя за то, что помогал русским братушкам».
Изредка в камеру наведывались тюремщики, но били скорее по инерции, хотя боль от этого не становилась менее острой. Неожиданно их визиты и допросы прекратились. Об арестованном словно забыли, предоставив заживо гнить в затхлом подвале. Началась изощренная, мучительная пытка неизвестностью.
Тесная холодная камера походила на каменный гроб. В тусклом свете лампочки под потолком, забранной частой металлической сеткой, все было серым: стены, одеяло, собственные руки. Время тянулось невыносимо медленно. Иногда казалось, оно вообще остановилось. Следователь Георгиев не сомневался, что рано или поздно англичанин заговорит. Когда почувствует, что сходит с ума, превращается в животное, инстинкт самосохранения заставит его сделать это. Нужно только запастись терпением.
Что такое тюрьма, Побережник узнал еще в Америке, испытал в Бельгии. Главное — не распускаться. Где-то там, за толстыми стенами, на бульварах, наверное, уже проклевываются почки на деревьях, а на Витоше удерживается зима, лежит снег. Хорошо бы сейчас от Драгалевцев пешком, не торопясь, подняться к ее вершине, полюбоваться оттуда лежащим внизу, словно в чаше, городом. Кругом такой простор… «Да у меня же приступ клаустрофобии[38]», — ловит себя разведчик. Чтобы не терзать душу, он решает «прогуляться» в Люлин. Это, конечно, далековато, но времени у него сколько угодно. Тем более что ходьба — шесть шагов по диагонали, три по торцу — помогает думать.
…Однажды в Испании, сбившись с дороги, они чудом проскочили на машине по захваченному франкистами мосту. Тогда Пабло Фриц сказал: «Хуже смерти лишь плен. Если у тебя остался последний патрон, считай, что святая Мария сделала подарок. А если она отвернулась, сумей умереть достойно, по-солдатски, стиснув зубы и не проронив ни звука».
Фриц прав. Но разведчик не просто солдат, и смерть для него далеко не всегда единственный достойный выход. Его долг продолжать сражаться даже тогда, когда это кажется невозможным. Побережнику вспомнились слова одного из наставников, человека с двумя ромбами в петлицах, фамилию которого он не знал: «В случае провала нужно приложить все силы, чтобы известить своих и уберечь от опасности других, пусть неизвестных тебе товарищей».