Книги

Во дни Пушкина. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

– Ну, хорошо, хорошо… Годи! Остальное доскажешь чушкам…

Все эти роскошества блистательного метеора, сорвавшегося с петербургского фирмамента в миргородскую глушь, поразили воображение таинственного карлы и он весьма рано стал думать и поговаривать: «быть в мире и ничем не означить своего существования это для меня ужасно!»

Скоро Никоша должен был распрощаться с деревенским раздольем и девичьей и ехать в нежинскую «гимназию высших наук». Трудился таинственный карла там без большого самоотвержения. В этом ничего удивительного не было: высшие науки поставлены были в Нежине весьма своеобразно. Профессор словесности, например, о древних и западных литературах не имел никакого понятия. Новую русскую литературу презирал, а язык и мысли Пушкина находил тривиальными. Озорники ребята в своих классных сочинениях часто подавали произведения тогдашних крупных писателей за свои, и наставник сурово критиковал их, – «Ода не ода, элегия не элегия, а так, черт знает что!..» – исправлял и только изредка подписывал «изряднехонько». Но за то в гимназии процветали искусства: иногда ставились пьесы, – Гоголь приводил публику в восторг в «Недоросле» – а во время рекреации воспитанники с одушевлением распевали:

Златые дни наши, теките,Красуйся ты, наш русский царь!..

Отец его давно уже помер, и таинственный карла первые «пробы пера» своего делает в письмах к матери. Громкими успехами в науках он никак не может похвалиться, и вот, обходя свои скромные школьные завоевания пренебрежительным молчанием, он питает сердце материнское самыми роскошными обещаниями. Он говорит добродушной Марье Ивановне о своем трудолюбии и надежде при помощи железного терпения и чрезвычайной энергии пополнить пробелы своего образования, обещает ей «положить начало великого предначертанного здания» и этой реторикой заполняет не только свои письма домой, но и свою душу, мнение его о себе растет параллельно с пышностью реторических фигур, и он начинает посматривать на окружающих его людей не только с насмешкой, но и с презрением.

Он начинает мечтать о фирмаменте. Там, в Петербурге, для него заготовлена не только блестящая карьера, но и полная чаша самых восхитительных наслаждений. Он – из золотушного мальчугашки превратившийся уже в приличного юношу – носит светло-коричневый сюртук на какой-то красной подкладке с большими квадратами. Такая подкладка нежинскими франтами считалась верхом изящества, и таинственный карла, прогуливаясь по гимназии, как будто не нарочно раздвигал обеими руками полы, чтобы все могли подивиться его великолепию. Но и этого триумфа ему было мало, и вот он пишет в Петербург одному уже пробравшемуся туда приятелю, чтобы тот заказал ему у самого лучшего портного фрак по самой последней моде и сообщил бы ему, какие теперь в Петербурге модные материи для брюк и жилетов и каковы цены на них… Он знает, что на Петербург денег у него нет, но он уверен, что он может обеспечить свое существование там алфресковой живописью и… поваренным искусством…

И вот, наконец, кое-как для столицы приодевшись и захватив с собой свое первое литературное произведение, идиллию «Ганс Кюхельгартен», таинственный карла отправляется в Петербурге. Там всевозможные неудачи посыпались на него сразу со всех сторон. Сперва, с перепугу, он совсем-было опустил руки, но справился и – продолжал бедствовать. Он, ненавидевший серенькую жизнь, как он выражался, «существователей», он, ждавший для себя только жизни-феерии, делает попытки пристроиться актером – ничего не выходит; он поступает простым писарем в разные учреждения, но ему скучно, он манкирует, а когда начальство делает ему замечание, что «нельзя же так служить, Николай Васильевич», он сразу вынимает из бокового кармана заранее заготовленное прошение об отставке. Он едет неизвестно зачем в Гамбург и, проболтавшись там без толку месяц, снова возвращается в Петербург. Но мизерабельную жизнь эту он, распаляемый блистанием фирмамента, выучивается скоро скрашивать игрою фантазии, а то и попросту враньем, – и людям, и себе. И в каждом крошечном событии в жизни своей таинственный карла видит почему-то руку «Промысла», который окружает Николая Васильевича Гоголя исключительным попечением… В письмах к матери он неустанно витийствует:

«Ваше благословение неотлучно со мною, – пишет он. – Прошу только вас не давать поселяться в сердце вашем беспокойству на счет меня. В письме вашем вы между прочим беспокоитесь, что квартира моя в пятом этаже. Это здесь не значит ничего и, верьте, во мне не производит ни малейшей усталости. Сам государь занимает комнаты не ниже моих…» О нелепой поездке своей и Гамбург он сообщает Марье Ивановне так: «Он, – Промысл, конечно, – указал мне путь в землю чуждую, чтобы там воспитать свои страсти…» И хотя он не прочь был очень повеселиться с хохликами, набившимися в Петербург, он матери изъясняет свои чувства так: «Простите своему несчастному сыну, который одного только желал бы ныне – повергнуться в объятия ваши, рассказать всю тяжкую повесть свою…» И Марья Ивановна собирала своих соседей и соседок, до отвала кормила их чудесными варениками, а потом читала им эти витийства своего Никошеньки, и те невольно отдувались и думали: «Ф-фу, який скучный хлопец!»…

А таинственный карла уже выдумал на потеху себе и на утешение матери какого-то богатого мецената-друга, который совсем увез было его за границу, но внезапно скончался. А то выдумает карла пламенную любовь к одной возвышенной особе, которая, коварная, не отвечает ему взаимностью… И, дрожа в летнем пальтишке в суровые петербургские морозы, таинственный карла все старается выбиться из этого тусклого и бесплодного существования: он должен ознаменовать свою жизнь на земле во что бы то ни стало! Он находит в Петербурге какого-то богатого родственника, подмазывается к нему и все учит мать писать этому родственнику «в живейших и трогательнейших выражениях», как вот он, Никоша, в письмах к ней «не может нахвалиться ласками и благодеяниями, беспрестанно ему оказываемыми» этим родичем… И бедная Марья Ивановна должна изворачиваться…

Пробует он силы и в литературе. Ему уже удалось напечатать свое молодое пустословие, которое он назвал «Гансом Кюхельгартеном», и вот он уже стучится со своей статейкой «О торговле русских в конце XVI и начале XVII века» в двери Фаддея Булгарина. Фаддея принято было в те времена всемерно презирать, ибо он слишком уж открыто торговал станком Гутенберга и собой, но Гоголю, во всяком случае, чистоплотничать не приходилось, и вот в «Северном Архиве» статейка его была напечатана… И тут же вдруг таинственный карла как будто нечаянно роняет одну за другой две жемчужинки: «Сорочинскую ярмарку» и «Вечер накануне Ивана Купала». Жемчужинки были замечены, о карле заговорили, и он, по обыкновению, торопится сообщить об этом матери, уверяя, что труды его понравились всем, «начиная с государыни», что Марья Ивановна может теперь считать одного своего молодца пристроенным и скоро даже, может быть, будет получать с него проценты…

Он решил, что теперь он имеет некоторое право на знакомство с знаменитым Пушкиным, который был кумиром мальчишек в нежинской гимназии… Таинственный карла подошел-было к гостинице Демута, но до того испугался, что убежал в ближайшую кофейню. Хватив там для храбрости рюмку какого-то ликера, он возвратился к Демуту снова и спросил поэта. Лакей Пушкина, Яким Архипов, – он в Петербурге раздобрел и выучился с рассудительной важностью нюхать табак – снисходительно осмотрел невзрачного посетителя.

– Почивают еще, – с достоинством сказал он.

А было уже за полдень.

– Почивают? – со своим хохлацким акцентом воскликнул Гоголь. – Всю ночь работал, вероятно?

– Ну, какое там работал! – усмехнулся Яким. – В картишки играл да, по всем видимостям, продулся… Вот и отсыпается…

Таинственный карла точно поймал что-то незримое, пробормотал что-то нескладное и, точно съежившись, сделавшись меньше и опустив длинный нос свой, торопливо, бочком пошел домой. Он думал, что великий поэт живет в лазури, среди торжественно сияющих облаков, а тут… Карла дивился про себя на гримасы жизни. Он еще не знал, чему он в этот день научился, но знал наверное, что научился многому…

IV. Мистерии души человеческой

Между тем на юго-западной окраине России кроваво кипела война. Николай I и все его окружение были твердо уверены, что войну эту начал он, государь император, и начал не иначе, как вследствие очень глубоких и важных, ему одному свойственных соображений. Но все это было одним из тех самообманов, которые владеют людьми, несмотря ни на что, с такой несокрушимой силой…

Война эта была следствием таинственного роста сперва жалкого, а потом великого народа, России. Почему из всех многочисленных племен, населявших тогда эти бескрайние пространства, начало расти племя русское, это не скажет никто, и почему среди русских племен великорусское племя крепло и цвело более других, тоже не открыто ни одному мудрецу: так было потому, что так было… Давно ли, казалось, были турки и в Азове, и в Каменец-Подольске, давно ли крымчаки в диком вое, лязге сабель и конском топоте врывались кровавым смерчем в пределы благодатной Малороссии? Но вот турки от Азова отброшены в Закавказье, покорен беспокойный, солнечный Крым, больше рай, чем земля, и тяжкой поступью своей шел русский солдат все дальше и дальше, все больше и больше отодвигая от своих пределов «поганых»…

Война с Турьей – внешний повод к ней была защита «единоверной» Греции от терзавших ее турок – велась сперва на море. Но не успели отгреметь громы Наварина, как началась и война сухопутная. Она велась одновременно и в Европе, и в Азии. В Закавказье во главе русской армии стоял сперва знаменитый Ермолов, «проконсул Кавказа». Но он был под подозрением, как один из ceux du 14, и, когда он, имея в виду войну с Персией, попросил о секурсе несколькими дивизиями, ему отказали: Николай всегда думал, что Ермолов, располагая большой армией, легко может отделить Кавказ от России и, чего доброго, начать с ним войну! Поэтому его и совсем оттуда убрали и на его место был назначен граф Паскевич. В нескольких битвах он разбил турок, взял Ахалцых, взял неприступный, казалось, Карс и устремился к столице турецкой Армении, Эрзеруму.

Не менее успешно действовала русская армия и в европейской Турции под начальством князя Витгенштейна. Николай приехал к армии, чтобы одним видом своим одушевить солдат. И замечательно то, что они, действительно, воодушевились. Он лично распоряжался переправой полков через Дунай, и сам, несмотря на большую волну, переехал старую славянскую реку на вертком запорожском челне. Никакой надобности, конечно, в этом не было; конечно, для царя могли найти и безопасную шлюпку, но это было необходимо для mise en scene. И, как всегда, в армию пускались разные эдакие словечки.