— Да вы тут заврались! Цирк мне устраиваете! Ты сама себе противоречишь! То ты говорила, что он умер, то ты уже врешь, что не знаешь, где он! На что ты там пялилась в кладовке?
Мысль сдать Стаса на миг мелькает у меня в голове, но отметается. Никакого толка мне от этого признания не будет. Все равно Тащерский уже не верит ни единому моему слову.
— Ни на что.
Тащерский хватает меня за локоть, опять втаскивает в ванную и швыряет на пол.
— Ищи деньги! И если через минуту их не будет, то тебе пиздец! Я тебя на куски разрежу, кухонным ножом! Думаешь, мне слабо? Матерью Божьей тебе клянусь, всем, чем хочешь, разрежу, лично! Уши отрежу, глаза выну, раз в минуту по пальчику отрезать буду, сначала на руках, потом на ногах! Пока от тебя одни ребра не останутся! Если в твоем уроде еще остались крупицы человеческого, то он поседеет от твоих криков и, как голубь, прибежит сюда, неся бабло в своем драном клювике!
Все это настолько реалистично, что я нисколько не сомневаюсь в обещанном мне. Все случившиеся за последние дни знаки смерти не случайны, звезды падали не зря. Нежданно мне вспоминается огрызок от хвоста Короткохвостой, судорожно дергающийся на камнях моей террасы, страшный крик летучей мыши, преследующей меня то тут, то там. Похоже, скоро меня не станет. Мне кажется, что меня уже нет. Я где-то далеко и наблюдаю за всей этой сценой оттуда, из безопасности, со стороны, не принимая в ней никакого участия. Я абсолютно холодна, глаза мои сухи, нет ни намека на слезы, и только сильная дрожь сотрясает меня. Она даже удивляет меня. Я не чувствую страха. Я не чувствую совершенно ничего. Единственное, что оглушает меня, это вопрос,
Смириться с неизбежным…
Гадалка-то и правда была права. Все решается за нас. Там. И «детка» Полина Власова сейчас умрет. По пальчику в минуту. Погибнет от собственного ножа. Полная нелепость!
Внезапно мне становится смешно.
— Моргалы выколю, — говорю я, хихихнув.
— Что? — не понимает Тащерский.
Смех подбирается ближе:
— Надо говорить не глаза выну, а моргалы выколю. Пасть порву. Как в кино с этим… как его? Ну известный такой… А! Леонов!
Тащерский нависает надо мной, засунув руки в карманы.
— Ты что? Вообще охерела? Думаешь, я шучу?!
— Неа… что вы? Да я очень даже верю. — Я прикладываю ладони к груди для пущей убедительности. — Очень! Поэтому и смешно…
Меня действительно уже трясет от смеха, и я ничего не могу с ним поделать. Так со мной было всегда. Даже в детстве, когда за какую-то мелкую школьную провинность меня вызывали к завучу. От ужаса перед высоким начальством и ожидающим меня наказанием я всегда не могла скрыть идиотской улыбки и нервного хихиканья, прогрессирующих по мере того, как грудастая завучиха поглядывала на меня поверх толстых очков и все громче поднимала голос. К моменту, что она вставала из-за стола, готовая вышвырнуть меня из кабинета, я уже откровенно хохотала. Правда потом этот смех переходил в не менее неконтролируемые слезы, но то было позже, уже за пределами страшного кабинета, в девчачьем туалете.
Выстроившись в ряд, мужчины посматривают на меня в изумлении. До Петька доходит первым:
— Да у нее же просто истерика! Обосралась, небось, от страха баба! Ну-к понюхай, кажется, уже воняет?
Я начинаю сгибаться пополам от неудержимого хохота, напоминающего теперь протяжные подвывания.