— Восемь часов отработал — и голова не болит. И заработки хорошие, это мне важно.
Куда же тратит он деньги?
На книги. У него есть прижизненные издания всех больших поэтов начала XX века. Автографические строки Андрея Белого, Брюсова, Луначарского, Сологуба, Эренбурга. В углу — пластинки: Стравинский, Скрябин, Бетховен, Гайдн, Сарасате. Самая большая гордость рабочего — он встречался с Ахматовой и Пастернаком. Не видел или слушал издали, а именно встречался.
Я вовсе не хочу сказать, что Торгунов — типичный рабочий. Часто вы слышали, чтобы наши грузчики по-французски говорили? Можно бы прикрыться здесь мыслью: типичность не только в том, что имеем, что в наличии, но и в том, к чему идем, стремимся, но и это будет в данном случае демагогией. Важнее для дела думать, что такие рабочие встречаются далеко не каждый день, а встретившись, оказываются неудобны; почему именно неудобны — это знать важнее.
Для меня Торгунов типичен лишь в том, что он не передовик производства. У меня часто вызывает сомнение, когда за выполнение очередного решения очередного Пленума или съезда ретиво агитируют передовики со званиями, наградами, полномочиями. На протяжении десятилетий — одни и те же, у них — рекомендованная сознательность. Когда на них, тоже десятилетиями, наводят телекамеру, меня подмывает на школьную подсказку: вы не у этого берите интервью, а во-он, в углу, замасленный, он, может быть, и не больше этого знает, но зато скажет то, что думает сам, лично. У него — сознание.
И у Торгунова — сознание. Он бы и до Указа вел себя точно так же.
Из проблем, которые выстроил директор по степени важности — деньги, подрядчик, люди, — я бы людей поставил впереди. Но не просто рабочую силу, а Человека. Дайте заводу миллионы, любых подрядчиков, обеспечьте по штату морозовыми при начальниках дутовых — будет ли толк?
Перефразирую директора: мы знаем, ЧТО надо, знаем, КАК надо, но вот С КЕМ? Нужно оглядеться. Ведь спросите у того же начальника цеха Дутова, за перестройку ли он. Ответит: «Конечно», — и в готовности засучит рукава. Это-то и опасно.
Двое вышли из леса
В лесу остро чувствуешь мудрую вечность природы. И в этой вечности постигаешь какой-то великий секрет и смысл жизни. И до тебя все это было — ели, березы, эти вот сосны, и после тебя, через века будет здесь та же первозданность. В лесу с немым недоумением заново открываешь давно открытое. Появляются вдруг новые крепкие связи с жизнью.
И еще в лесу чувствуешь духовное очищение, обновление. Чувствование здесь замешено на всех запахах земли, оно сильно и властно. Как это у Паустовского: леса — «величественны, как кафедральные соборы».
Впрочем, для людей, с которыми вышагиваю я по снежной лесной целине, природа — не храм, а мастерская, и они в ней — работники. Анатолий Иванович Казин — председатель районного общества охотников и рыболовов, Иван Иванович Бондарев — егерь. В районе есть и другие егеря, и охотников тут сотни, но я выбрал именно этих людей, именно их.
От Рузы до Теряева добрались мы на автобусе, перешли шоссе и вышли сюда, на воспроизводственный участок. Охота тут строжайше запрещена, зверью — вольная воля. «Только собак наганиваем, тренируем, значит,— объясняет Казин,— чтоб без дела не засиделись».
Сначала шли полем, по лыжне. Шли цепочкой — Казин, я, Бондарев. Когда лыжня пропадала, уходила в сторону, шли по снежной целине, ступая валенками след в след, чтобы не расходовать силы зря. Казин вроде бы мимоходом, но цепко схватывает все вокруг.
— Вот заяц прошел. Следы видите? Беляк. Шел во-он оттуда, из оврага, к лесу. К кормушке.
Через несколько шагов Казин снова останавливается.
— А вот лисица мышь задрала. Видите?
Ничего не вижу. Казин наклоняется и поднимает маленькие, чуть видно, волоски шерсти.
— Полевая мышь вот отсюда бежала, видите — точечки на снегу, это ее следы, а сбоку еще следы, это — лиса. И вот,— Казин бросает на снег шерстинки,— все, что осталось от мыши.