Книги

Великие пары. Истории любви-нелюбви в литературе

22
18
20
22
24
26
28
30
Спокойно платить этой жизнью, отрадной и нищей,За нежность твоих – утомленных любовию – плеч,За право тебя приводить на мое пепелище,За тайное право: с тобою обняться и лечь.

Собственно, почему бы ей – с такой жаждой нового знания и нового опыта – пренебрегать возможностью это всё получить? У человека нет лучшего метода понимать других, к любви это имеет весьма касательное отношение, а древний глагол “познать” тут вполне уместен. Ходасевич перестал быть для нее всем, хотя на всю жизнь остался главным; Ходасевич ее создал, прожил с ней десять лет, дальше она ушла жить сама. И хотя помнила о нем всегда, но, взяв лучшее, перестала мучиться. И особых комплексов не было. Не то чтобы она боялась трудностей ухода за ним – в середине двадцатых она героически делала ему перевязки во время фурункулеза (он вообще ни дня не чувствовал себя здоровым); но в середине двадцатых было за что это всё терпеть, а дальше ей захотелось жить, просто жить. Имела право.

Но самые сильные страницы “Курсива” – те, где речь о его смерти, и вся жизнь после него была окрашена мыслью о ней. Есть там у нее такой абзац:

“Со мной живет человек крепкий духом, здоровый телом и душой, ровный, ясный, добрый. Трудолюбивый и нежный. За что ни возьмется – все спорится в руках. Ко всем расположен. Никогда не злобствует, не завидует, не клевещет. Молится каждый вечер и видит детские сны. Может починить электричество, нарисовать пейзаж и сыграть на рояле кусок из «Карнавала» Шумана”.

И запись оборвана.

И кажется, что после нее должно было следовать что-нибудь вроде “И как же я его ненавижу!”, или “И как же это всё не то!”, или “И как же легко я променяла бы на того, кто ничего не умел, только одно, совершенно ненужное, никому непонятное, но умел так, что все остальное исчезало и теряло смысл”.

Она никогда не сказала этого вслух, но это угадывается.

И конечно, у него есть какие-то загробные возможности. Иначе как объяснить, что судьба ее так хранила, что она написала пять романов, и мемуары, и несколько книг малой прозы, и пять художественных биографий – довольно обыкновенных, но нравившихся ей самой, – а “Аккомпаниаторшу” при ее жизни экранизировал Клод Миллер, и она пережила всплеск европейской славы? Чем объяснить то, что в доставшемся ей ужасном веке она прожила едва ли не самую успешную, триумфальную и долгую жизнь? И сохранила при этом, несмотря на всю свою железность, – и доброту, и деликатность, и литературный талант?

А у Ходасевича, этого невыносимого святого, не было вариантов. Куда ни кинь, везде клин: Маяковский остался, Есенин остался, Цветаева вернулась, и, куда ни метнись, – либо оккупация, либо коллаборационизм, либо самоубийство, либо нищета, либо доживание в доме престарелых. Правильней всех поступил Блок в 1921 году, но Блоку вообще везло.

Самая громкая история

Брюсов и Нина Петровская

1

Это самая громкая любовная история Серебряного века, по крайней мере для современников; самый трагический и притом плодотворный роман начала столетия, фабула, до которой не дотянуться ни любовной вражде Ахматовой и Гумилева, ни платоническому роману Волошина с Черубиной, ни гомосексуальной страсти Кузмина к Юркуну. Да что там! – тройственная семья Маяковского и Бриков не знала ни таких страстей, ни таких литературных отражений. Как сказано у Ахматовой по другому поводу: “…две дивных книги / Возникнут и расскажут всем о всём”. Эти книги – “Огненный ангел” и том переписки Валерия Брюсова с Ниной Петровской.

А всё почему? Свои догадки о тайном смысле этой истории я выскажу под конец, потому что этот вывод – совсем не в стилистике русского эроса времен великой постреволюционной депрессии. Он гораздо проще и горше. Вообще люди, пережившие Серебряный век и катаклизмы двадцатого, смотрели на свою молодость с простотой и грустью, говорили о ней с интонациями, какие нашел Пастернак для “Доктора Живаго”.

Пока же все было очень патетично. 1904 год, Брюсову тридцать один, он молодой мэтр, женат на женщине двумя годами младше – в двадцать неожиданно для всех женился на гувернантке младшего брата Иоанне Рунт; общеизвестно, что жене он изменяет, а она не придает этому значения, поскольку всё это, по его уверениям, больше литература, чем флирт. В своем донжуанском списке (их сохранилось два) Брюсов с привычной дотошностью всех классифицировал: те, с кем он играл; те, кто его не любил; те, кто его любил; те, кого любил он… В последней графе было одно имя.

Точного возраста Нины Петровской и происхождения ее мы не знаем: сама она утверждала, что родилась в 1884 году, Ходасевич полагал, что где-то около 1880 года. Последнее уточнение – на основании данных из переписки с Брюсовым – март 1879-го. Окончила гимназию и, страшно сказать, зубоврачебные курсы. Сейчас она жена Сергея Соколова, молодого адвоката, печатающегося (и издающего) под псевдонимом Кречетов; у него есть свое маленькое издательство с тоже хищным названием “Гриф”. Поженились они в 1902 году. Соответственно ее называют Грифшей. Отношения с мужем крайне свободные, и, например, весь 1903 год проходит у нее под знаком романа с Бальмонтом, но это вроде обязательной инициации в символистском кругу: кого же не вовлекал в свои вихри Бальмонт, кого не пытался соблазнить и очаровать? Она, кажется, быстро поняла всю машинальность этих ухаживаний, и начался роман с Белым.

Диспозиция была такая: Брюсов и Белый – два мэтра московского символизма, старший и младший, темный и светлый. То есть это так потом придумалось, задним числом, но, правду сказать, была в этой легенде некая жизненность. Не знаю, насколько светел был Белый, хаотичный, заумный, странно сочетавший телесную огромность с девической нервозностью, – но Брюсов точно был темен, даром что блестящ.

Чтобы в нем разобраться, надо попробовать понять, где автор в самом знаменитом его стихотворении “Каменщик”, где там, собственно, сам Брюсов. Стихи эти сделались его популярнейшим текстом при советской власти, ибо как бы обозначали отношение автора к трудовому народу, – но это все равно как Николай Погодин, прочитав у Пастернака “Всю ночь читал я твой завет”, решил, что речь идет о заветах Ильича. Это очень хорошие стихи 1901 года (в 1903-м он написал еще одного “Каменщика”, послабей, но тема его явно волнует):

Каменщик, каменщик в фартуке белом,Что ты там строишь? кому?– Эй, не мешай нам, мы заняты делом,Строим мы, строим тюрьму.– Каменщик, каменщик с верной лопатой,Кто же в ней будет рыдать?– Верно, не ты и не твой брат, богатый.Незачем вам воровать.– Каменщик, каменщик, долгие ночиКто ж проведет в ней без сна?– Может быть, сын мой, такой же рабочий.Тем наша доля полна.– Каменщик, каменщик, вспомнит, пожалуй,Тех он, кто нес кирпичи!– Эй, берегись! под лесами не балуй…Знаем всё сами, молчи!

Напрасно Ходасевич называл это стилизациями на старые, чисто литературные темы: тут глубокая внутренняя линия. Каменщик – это масон, строитель храма культуры, созидатель, мастер; Брюсов с такой самоидентификацией прожил всю жизнь. И это он строит тюрьму, а не какой-то абстрактный пролетарий; “знаем всё сами” – это он о себе. Это ему четырнадцать лет спустя откликнулся Гумилев в “Средневековье”:

Торжественный, гранитнокрылый,Он охранял наш город сонный,В нем пели молоты и пилы,В ночи работали масоны.Слова их скупы и случайны,Но взоры ясны и упрямы.Им древние открыты тайны,Как строить каменные храмы.

Брюсов – и мы об этом уже говорили – как бы генеральная репетиция Гумилева: прежде чем явится поэт гениальный, органичный, с совершенно новым звуком, происходит в некотором смысле пробная отработка сценария. Чтобы Гумилев мог СТАТЬ, Брюсов должен был работать, готовить это явление, и у них много общего: апология воли, рациональность, цеховое, кружковое представление о поэтическом ремесле, лидерские амбиции, – но у Гумилева это доведено до апогея. Просто Брюсов воспевал экзотику, а Гумилев туда поехал; просто Брюсов прожил подвижническую и притом очень грешную жизнь, а Гумилев – жизнь героическую, в которой органичны и грехи. Ахматова, как мы помним, говорила про Брюсова: он знал секреты, но он не знал тайны.

Гумилев тайну знал.

И притом Брюсов – все-таки огромный поэт со своей трагической темой: в плане метафизическом это тема власти, жаждущей всё – и себя в первую очередь – организовывать, это тема дисциплины, регулярного насилия, вошедшего в кровь. В плане лирическом это тема садомазохизма, описанного у Брюсова с такой степенью откровенности, которой до него мировая поэзия не знала. Тогда подчинение и насилие – явно в преддверии ХХ века, полного этих и подобных ужасных вещей, – занимали многие умы, и Генрих Манн в “Учителе Гнусе” в эти же годы исследует взаимозависимость, неразрывную связь этих двух жажд: подчинять и подчиняться. Главный вождь оказывается первейшим рабом. Вот Брюсов попался на этом же: вечный лидер, доминирующая натура – хоть в учебник, – он, как выяснилось, сам жаждал унижения и раболепия. Кто бы мог подумать. И этим его неожиданно взяла Петровская.