Книги

Василий Суриков. Душа художника

22
18
20
22
24
26
28
30

Это всегда будет нечто вроде копии, – значит, слабее оригинала. И еще… О, беспощадность образца – другой уже не нужен миру. Ни Рафаэль, ни Рембрандт, ни Тициан, другой невозможен – он будет только хладный скопец, жалко, скромно и загадочно стоящий в стороне от истинного движения искусства. Это живой мертвец в искусстве. Вот почему академии – консерватории великих принципов искусства – всегда и везде производили только мертворожденных гомункулов.

Да, Суриков яркий пример самобытности. Вот его «Ермак, покоритель Сибири»…

…Впечатление от картины так неожиданно и могуче, что даже не приходит на ум разбирать эту копошащуюся массу со стороны техники, красок, рисунка. Все это уходит как никчемное, и зритель ошеломлен этой невидальщиной. Воображение его потрясено, и чем дальше, тем подвижнее становится живая каша существ, давящая друг друга. После и казаков, и Ермака отыщет зритель; начнет удивляться, на каких каюках-душегубках стоят и лежат эти молодцы; даже серьги в ушах некоторых героев заметны… И уж никогда не забудет этой живо были в этих рамках небылиц.

III

В заключение желательно определить в искусстве место и значение В.И.Сурикова, сделать ему характеристику. Теперь это очень, очень трудно, – время не такое. Вместо горячих жертвенников творцу от искренних сердец жрецов искусства закурились кучи навоза – кизяк… Кроме газов, от удушливости которых можно угореть, эти дымящиеся кучи производят такой едкий дым, что решительно ничего видеть не может человек с добрыми побуждениями, – наглядеться произведениями искусства и даже приобрести из виденного для воспоминания… Его, заплатившего за вход на выставку, как везде, приводят в некую неприглядную кладовую, где и на полу и по стенам досужие шутники-дворники наложили и накрепляли к стенам какие-то деревяшки, поленца, жестянки, даже коробочки от пудры, щетки от сапог с ваксой, вешалки для платья, обрезки цинковых листов; некоторые поленца и концы брусьев даже раскрасили в яркие цвета… Недоумевающий простак уже готов звать на помощь полицию, требует назад деньги; поднимается шум; смех переходит в нелестные эпитеты устроителей… Скандал. Заправилы поневоле должны спасать положение: они уверяют непочтенную публику в ее невежестве, – за границей за эти сверххудожества платят громадные суммы; в Москве некий чудак купил великолепный дворец, украшенный резьбою и позолотой блестящей эпохи Ренессанса и развесил по стенам эти гениальности, еще недоступные пониманию. Выставка носила загадочную цифру, вместо заглавия красовалась вывеска: 0,10.

Ах, не время смеяться, когда гениальный художник, еще не похороненный, лежит в гробу…

Я хотел определить Сурикова как художника. Извиняюсь за отступление. В искусстве, как в жизни человечества, установились два типа, два течения: эллинское и варварское. И художников, по их натурам, также придется разделить на эллинов и варваров. Эллины со своим искусством представляют гармоническое, цельное, изящное явление. Ритм, красота, спокойное сочетание линий, красок, форм – все вместе, распределенное в меру, с аристократическим вкусом, очаровывает нас, и душа наша отдыхает от этой изящной пластики. Представители у старых греков: Фидиас, Пракситель и др., у итальянцев: Рафаэль, Тициан и др. У нас представитель, эллинизма – Карл Брюллов, величайший художник Европы XIX столетия. Другой тип искусства, для краткости, назовем варварским (в смысле понимания древних греков, для которых все, что не входило в область Эллады, считалось варварским).

Разумеется, все малокультурные народы были варварами, и сами греки имели довольно продолжительный период архаического искусства, так схожего еще с египетским. Аполлон Терентенейский, Диана Эфесская, Эгинеты и др. – все это еще можно считать варварскими примитивами, к которым так ревниво стремятся теперь декаденты, ломая себя даже нарочно, слюняво шепелявя для сходства с дикими и детьми. Вот почему их идеалы уже только у дикарей и ограниченных народностей не поднявшихся еще до великого искусства. У нас представители варварского начала: лубки, иконы и произведения живых, но еще неокультуренных сил природного гения. К таковым можно отнести Перова, к таковым же, по своей натуре, принадлежит и Суриков. Натура страстная, живая, с глубоким драматизмом; он творил тольки непосредственно, выливая себя, он не мог подчинить свои силы никакой школе, никаким канонам. И лица, и краски, и линии, пятна, светотени, – все в нем было своеобразно, сильно и беспощадно по-варварски. А искусство он горячо любил, более всего на свете. И послушать, как он рассуждал о нем, – можно было решить, что он эстет аристократ. Он понимал все и глубоко и верно ценил.

Сергей Тимофеевич Конёнков

Образ дорогого художника

Помнится мне, в 1891 году приехал я в Москву из Ельнинского уезда, Смоленской губернии, поступать в Училище живописи, ваяния и зодчества, и, как водилось, прежде всего направился в Третьяковскую галерею. Долго, как зачарованный, не в силах отвести глаз, стоял я перед «Боярыней Морозовой» и тогда-то по-настоящему ощутил величие Сурикова.

Сергей Конёнков

Познакомился я с Василием Ивановичем значительно позже, когда, окончив училище, экспонировал на Передвижной выставке статую «Каменобоец». В день вернисажа, взволнованный (выставлялся-то у передвижников впервые), я пошел на выставку. Посредине главного зала увидел Сурикова. Он подошел ко мне и похвалил мою работу. Сердце мое подпрыгнуло и забилось часто-часто: сам приметил меня – Суриков!

Таким, как я увидел тогда Василия Ивановича, таким он навсегда запечатлелся в моей памяти: ладный и крепкий, с широким размеренным шагом, увенчанный черными пенистыми кудрями. Все в нем было свое, суриковское, типичное для него. Проникновенный, чистый взор, и будто написанный кистью алый и ровный рот, и спрятавшаяся в глазах казачья «лукавинка», и неожиданно мягкое пожатие большой и сильной руки.

Суриков выставил картину, на которой изображался переход суворовской армии через Альпы. Картина имела успех несравненный (впрочем, как и другие суриковские работы), и Суриков подле нее казался мне выше ростом. С той знаменательной для меня выставки началось знакомство с Василием Ивановичем, которое продолжалось вплоть до его кончины.

Беседы с ним были истинным наслаждением. Суриков говорил отлично, и знал это, и поэтому любил рассказывать. Выразительная и образная речь его сопровождалась широкими взмахами рук. Рассказывал ли он о Сибири, о снежных равнинах и о могучей глади Енисея, или о Средней России – о перелесках и болотцах, яркие картины, точно живые, вставали перед глазами слушателей.

Его высказывания об искусстве служили для меня, как и для других молодых художников, своеобразной энциклопедией, откуда черпали мы знания, крайне полезные.

Суриков безгранично любил природу. Помню, он говорил так: «Учиться в Академии нужно, но не очень следовать за указаниями академиков. Искусство – оно большое, и ему не вместиться в академических стенах, –  Суриков взмахивал при этом обеими руками. –  Природа! Она велика, и вот где истинная школа художника!»

Наговорившись всласть, Суриков брал гитару, играл на ней и подпевал вполголоса.

В искусстве Суриков не переносил ничего гостиного, напомаженного, прилизанного, выполненного в угоду салонным вкусам. Да и в жизни тоже.

Бывало, входя в комнату, он ловким движением взбивал свои черные кудри, чтобы «они не лежали, точно я от цирульника». Одет он был всегда аккуратно, чисто, без единой пылинки на платье, но органически не выносил выглаженных в струнку брюк.