Книги

Ван Гог, Мане, Тулуз-Лотрек

22
18
20
22
24
26
28
30

«Тео, когда посреди вересковой пустоши я вижу бедную женщину, которая несет на руках или прижимает к своей груди ребенка, на глазах у меня выступают слезы. Я узнаю Син в этой женщине, а хилость и неопрятная одежда еще больше усугубляют сходство. Я знаю, что Син дурная женщина, что я имел полное право поступить так, как я поступил, что я не мог дольше оставаться с ней и что в равной мере было невозможно привезти ее сюда, более того, я знаю, что было вполне благоразумно поступить так, как я поступил, и так далее и тому подобное, и все же у меня разрывается душа и щемит сердце, когда я вижу бедную, больную и несчастную женщину. Как бесконечно печальна жизнь! И все же я не могу отдаться во власть печали, я должен найти какой-то выход, я обязан работать. Порой меня успокаивает только мысль, что и меня самого тоже не пощадит беда».

В этом краю, черном, враждебном и грозном, Винсент глубоко страдал, отбиваясь от наваждений, тщетно сражаясь с собственными страхами. С тех пор как в сентябре он приехал в этот край, он, не уставая, бродил вокруг кладбищ. «Вчера, – пишет он, – я обнаружил одно из самых любопытных кладбищ, какие когда-либо видел. Представь себе клочок вересковой пустоши, окруженный оградой из елочек, жмущихся одна к другой, так что можно подумать, будто это обыкновенный ельник. И все же здесь есть вход и коротенькая аллея, которая ведет к могилам, поросшим пучками травы и вереска. На многих белые плиты с именами усопших». На кладбище в Зюндерте есть могила, на которой начертано имя Винсента Ван Гога. Скорбь лучше радости. «Да, для меня трагедия бури в природе, трагедия страдания в жизни – самая совершенная из трагедий, – писал Винсент брату незадолго до прибытия в Дренте. – Сад “Параду” прекрасен, но Гефсиманский сад все же еще прекрасней».

Брат предложил Винсенту приехать к нему в Париж, но Винсент отказался. Он сказал о себе словами Гюстава Доре: «У меня воловье терпение». Этому терпению он должен учиться в общении с природой, глядя, как «тихо наливается колос». Вдохновляясь примером окружающей его природы, он должен воспитывать в себе это свойство. Любые рассуждения об одаренных или бездарных художниках лишены для него всякого смысла. Надо расти, развивать свой характер в борьбе, подчас «ужасной».

Винсент прилепился к этому мертвому краю. Сплошь и рядом он уходил из дому на рассвете и возвращался лишь поздно ночью. Оглядываясь вокруг с болезненной настороженностью, еще больше обостренной физическим истощением, он брел, утопая по колено в черной жиже дорог, «среди луж с грязной желтоватой водой, в которой догнивали обломки торфа». Его окружал черно-белый, налитый свинцовой грустью пейзаж. «Этот день пролетел как сон, – писал Винсент, рассказывая об одной из своих прогулок. – Я был настолько захвачен этой волнующей музыкой, что попросту забывал есть и пить… День кончился, и с рассвета до сумерек, точнее, с одной ночи до другой, я жил, растворившись в этой симфонии».

В этой симфонии были зловещие ноты. Печаль, звучавшая в музыке, сменялась ужасом. Ветер стонал над равниной. Ее мрачная бескрайность потонула в дожде. Винсент терзался страхом, раскаянием и стыдом. «И потом – чего же я хочу? – писал он Тео. – Подчас все рисуется мне совершенно отчетливо: я работал, старался тратить как можно меньше и все же не сумел избежать долгов. Я был верен моей жене и все же в конце концов изменил ей. Я ненавидел всяческие интриги и ничего не нажил – ни уважения людей, ни каких-либо благ. Я отнюдь не склонен недооценивать твою верность, совсем напротив, но часто я спрашиваю себя, не должен ли я сказать тебе: отступись от меня, мы не достигнем цели, это бремя непосильно для одного человека, и нет никакой надежды добиться помощи с чьей-либо стороны. Разве это не значит, что я должен признать себя побежденным? О старина, мне так грустно».

Сколь ужасен порой облик Бога! Какой мукой, какими испытаниями расплачиваешься за дерзкую попытку спорить с Ним и познать Его! Но как долго еще терпеть! Какое чудовищное одиночество еще подстерегает его впереди? «Милый брат, человеческий мозг не в силах все вынести», – писал Винсент Тео накануне отъезда в Дренте. Винсента одолевал страх. Все переменилось вокруг. Мрачные призраки возникали среди равнины, под низким небом. Винсент стал страшиться всего. Он страшился также самого себя. «Прочь! Прочь!» – гнал его этот беспощадный край. С ледяным ужасом в сердце, совсем потерянный, Винсент кружил по равнине, возвращаясь к своим следам, бродя по вересковым пустошам, вокруг болот, словно затравленный зверь, изнуренный усталостью и страхом. И вдруг, не в силах дольше терпеть, он бежал из этого края, в надежде укрыться, обрести покой и тепло в доме, населенном людьми. Его отца снова перевели в другой приход – в брабантский городок Нюэнен.

И однажды, в начале декабря, туда приехал Винсент, бледный, исхудалый, изнуренный, задыхаясь от страха и стыда.

Винсент писал Тео так: «В силу любопытного явления те же самые цвета, которые взаимно усиливаются соседством, убивают друг друга в смешении. Так, например, когда смешиваешь равными долями синий и оранжевый при условии, что первый не ярче второго, смесь убивает оба тона и получается совершенно бесцветный серый. Но если смешать два дополнительных цвета неравными долями, они лишь частично уничтожат друг друга и мы получим смешанный тон, который будет разновидностью серого. Дальше: новые контрасты могут быть достигнуты, если поместить рядом два дополнительных цвета, из которых один будет чистый, а другой смешанный. В этой неравной борьбе побеждает один из двух цветов, и глубина доминирующего тона не препятствует их сочетанию. Если же теперь поместить рядом неразбавленные цвета-аналоги, но обладающие разной степенью глубины, к примеру темно-синий и светло-синий, мы получим иной эффект, при котором контраст будет достигнут за счет разной интенсивности, а гармония – за счет сходства цветов. Наконец, если поместить рядом два аналога, один – чистый, а другой – в заглушенном виде, например чистый синий с серо-синим, то при этом получится контраст иного вида, смягченный аналогией цвета. Мы видим таким образом, что существует несколько средств, отличных друг от друга, но одинаково безошибочных, чтобы усилить, поддержать, ослабить или нейтрализовать эффект того или иного цвета путем воздействия на соседствующий с ним цвет».

IV. «Едоки картофеля»

…Ибо гневное дыхание тиранов было подобно буре против стены.

Книга пророка Исайи, 25, 4

Зачем Винсент приехал в Нюэнен? Примирить непримиримое? Добиться мира, условия которого он сам заранее отклонил? Винсент избрал путь дерзания, прометеевского риска: в глазах людей он пропащий человек. Неужели он вообразил, что ему дано наслаждаться покоем, дружеской привязанностью родных? В Нюэнене он искал прибежища. Но отныне ему нигде его не найти. Он должен идти вперед, чего бы это ни стоило, пройти весь свой тяжкий путь до конца.

Сразу же после приезда в Нюэнен Винсент понял, как непоправим его разлад с родными. В пасторском доме, где ему все же был оказан ласковый прием, его совсем перестали понимать. У родителей нет больше с сыном общего языка. Все то, что Винсент признавал с ворчливым прямодушием, растерянно и наивно, понимая, что такова его участь, отец, мать, братья, сестры, соседи облекали в самые пошлые, обыденные слова. «Почему ты не продаешь своих картин?» – беспрестанно спрашивали они. Винсента корили за то, что он не зарабатывает денег. Объясняли, что деньги, которые присылает ему Тео, всего лишь временная помощь, «милость, оказываемая пачкуну». В доме воцарилась гнетущая атмосфера, натянутость отношений усугублялась еще и религиозными разногласиями. Винсент жаловался: «Предоставляю вам судить, как приятна повседневная жизнь, когда сталкиваешься с такими вещами». Сам он слишком озабочен своими собственными затруднениями, слишком подавлен суждениями родных, чтобы пытаться смягчить эту атмосферу. Столкнулись лицом к лицу два разных мира. Конечно, Винсент был бы рад продавать свои картины, это существенно облегчило бы ему жизнь. Но в глубине души – да, он не отрицает – все это ему, в общем, «довольно безразлично», и он «готов к тому», что, возможно, «не добьется никакого непосредственного результата». Подобное заявление, право, способно обескуражить кого угодно. Да и какой отец на месте пастора вел бы себя по-иному? Откуда ему знать, что его сын – Ван Гог? Так или иначе, отцу стало невмоготу разговаривать с сыном. Как ни старался Тео воздействовать лаской и убеждением на Винсента и на родителей, отныне уже ничем не сблизишь этих людей, замкнувшихся в своем мире, недоступном для другой стороны, недовольных тем, что не встречают сочувствия, хотя и сами не способны его проявлять.

«Дома меня побаиваются, – жаловался Винсент, – как побаивались бы пустить в комнаты большого лохматого пса. Он войдет, наследит мокрыми лапами, а потом – он такой лохматый. Он всех стеснит. И он слишком громко лает. Короче, это грязное животное… Псу только жаль, что он сюда пришел, потому что даже в вересковой пустоши он был не так одинок, как в этом доме, несмотря на всю любезность его обитателей. Пес прибежал сюда в минуту слабости. Надеюсь, ему простят этот промах, а уж он постарается никогда больше его не повторять».

Пасторский дом в Нюэнене, замыкавший главную улицу городка, представлял собой довольно красивое двухэтажное здание с пятью окнами на каждом этаже. По фасаду вился плющ. Дом стоял в саду, среди деревьев. Винсент оборудовал себе временную мастерскую в чулане прачечной, пристроенной к дому. Облачившись в синюю блузу, какую носили брабантские крестьяне, в мягкой шляпе, низко надвинутой на лоб, Винсент в те часы, когда не работал в своей мастерской, бродил в одиночестве по окрестностям, мимо лугов, болот и торфяников. Завязывал дружбу с крестьянами и в особенности с ткачами, которых было много в здешних местах, – они стали его излюбленными моделями.

Неизменно угрюмый, он лишь ненадолго заходил в пасторский дом. За обедом он ел, что ему подавали, почти молча, лишь изредка роняя иронические замечания, как правило, вызывавшие всеобщее недовольство. Его полное пренебрежение условностями, будь то общественными или религиозными, приводило к столкновениям с отцом, и его пребывание в доме духовного лица казалось от этого по меньшей мере неуместным. В этом большом поселке, насчитывавшем около двух тысяч жителей, было совсем немного протестантов, едва ли более сотни, но «славный пастор» снискал всеобщее расположение, как некогда в Зюндерте и Эттене. Однако сын его неприятно поразил жителей Нюэнена. О нем все время ходили сплетни, недобрые толки. Винсент сердился, мечтал как можно скорее убраться отсюда. Одна лишь работа давала ему отдохновение. Только в труде его раненая душа забывала о жизненной пытке. Винсент стал мастером своего дела. Скоро учение будет завершено – уже теперь он рисовал с удивительной легкостью. Все сомнения остались позади. Природа открылась ему, позволив заглянуть в свою душу.

Ненадолго съездив за вещами в Гаагу, Винсент в последний раз увиделся с Син, и эта встреча никак не могла укрепить в нем бодрость духа. Нездоровье Син, мертвенная бледность малыша – все это несказанно огорчило его. Но он уже принял решение – будь что будет!

17 января с его матерью приключился несчастный случай, и поначалу это происшествие как будто примирило Винсента с родными: горе всегда сближало его с людьми. Сходя с поезда в Хелмонде, куда она ездила за покупками, мать упала, сломав правое бедро. Врач не стал обнадеживать ее родных: боюсь, сказал он, что госпожа Ван Гог не сможет ходить раньше чем через полгода и, по всей вероятности, останется хромой. И тут бывший проповедник из Боринажа явил пример самоотверженности, вызвавшей в Нюэнене всеобщее восхищение. С редкой преданностью ухаживал он за матерью, дневал и ночевал у ее постели. Многочисленные гости, приходившие навестить больную, неумолчно расточали ему хвалу. Но не тут-то было! Хотя он всячески старался поддерживать с гостями добрые отношения, Винсент, раздираемый внутренними терзаниями, все же не раз проявлял нервозность. Стоило его матери чуть оправиться от болезни, как тут же возобновились прежние раздоры, на мгновение забытые той и другой стороной. И Винсент снова остался один.

Он вновь с мрачным ожесточением взялся за кисть. Писал он главным образом ткачей, в той темной гамме, лишь изредка перемежавшейся проблесками света, которая отвечала его душевному настрою. К тому времени он уже постиг многие тайны мастерства и убежденно провозглашал свое кредо. «Пусть Ваше искусство освещает путь людям, в этом, как я полагаю, состоит долг каждого художника», – писал он Ван Раппарду. До последнего времени Винсент стремился постичь секреты техники, теперь же он поставил перед собой более сложную задачу: «Наше творчество должно быть настолько изощренным, чтобы казаться наивным, – от него не должно разить талантом». К тому же он признавал только индивидуальную технику. Техника – не риторика, она должна выражать личность художника. Винсент вспоминал слова Херкомера, которые тот произнес, открывая свою школу живописи: «Мне важно выпестовать индивидуальные таланты, а не воспитать последователей доктрины Херкомера». Отсюда вывод: «Львы – не обезьяны, они не подражают друг другу».

Этот человек, рассуждавший как мастер своего дела, находился между тем в самом отчаянном положении. Трудно вообразить более трагический контраст! Винсента презирали и третировали, как никогда раньше. Жители поселка смеялись при одном появлении «пачкуна», этого неудачника, который без зазрения совести жил на средства своих родных. А в самом пасторском доме отец, подобно всем священникам признававший одну лишь букву веры, укорял сына в безбожии, и отношения между ними обострились до крайности. То и дело вспыхивали ссоры.

Винсента захлестнуло безграничное отчаяние. Постоянные упреки, что он не зарабатывает денег, раздражали его, по его выражению, как докучливая шарманка. Он вконец озлобился. «Что до меня, – объявил он Ван Раппарду, – я намерен поступать теперь вот как: если здешние люди станут мне что-либо говорить, я буду заканчивать за них фразу, не дожидаясь, когда они сами договорят. И впредь я буду поступать так же, как поступаю теперь, сталкиваясь с человеком, который имеет обыкновение вместо руки протягивать мне один палец. Вчера я именно так подшутил над почтенным собратом моего отца. Я сам в этих случаях протягиваю один палец и слегка дотрагиваюсь им до его пальца – это вместо рукопожатия. Моему собеседнику не в чем меня упрекнуть, но он должен почувствовать, что мне на него наплевать так же, как ему на меня».