Книги

Ван Гог, Мане, Тулуз-Лотрек

22
18
20
22
24
26
28
30

«Разумеется, богатые торговцы – добрые, честные, прямодушные, верные и чуткие люди, – язвительно пишет он, – тогда как мы, бедняги, без устали работающие то под открытым небом, то в мастерской, ранним утром и поздней ночью, под обжигающими лучами солнца и в метель, – мы, конечно, люди неотесанные, лишенные здравого смысла и “учтивых манер”». Винсент знал, чего он хочет, и страдал оттого, что его не понимали. «Искусство ревниво, – говорил Винсент, – оно отнимает у нас все наше время и все силы. И когда всецело отдаешься ему, а тебя при этом считают неделовым человеком или еще бог весть чем, на душе порой становится очень горько».

Как бы то ни было, он сжег все корабли. В начале июня Винсент – в состоянии тяжелой подавленности, усугубленной венерической болезнью, которой он заразился от Син, – поступил на излечение в одну из гаагских больниц. А Син предстояло вскоре покинуть Гаагу, чтобы в предвидении родов заблаговременно лечь в лейденскую больницу.

Винсент ненавидел свой недуг. «Люди вроде меня, – ворчал он, – не должны были бы болеть… Искусство ревниво, оно не хочет, чтобы болезнь одерживала над ним верх. Я стараюсь угодить искусству». Борясь с недугом, он стремится как можно скорее вернуться к работе. «Я живу, чтобы рисовать, – повторял он, – а не для того, чтобы поддерживать свое тело в добром здравии. Справедливость загадочных слов: “Кто потеряет душу свою… тот обретет ее” – подчас совершенно очевидна».

И все же Винсент был настолько утомлен и изнурен, что поначалу покорился врачам, принудившим его к полной бездеятельности. Ему понравилось в больнице, где он лежал в палате, насчитывавшей десять коек. Он был доволен уходом. Но, торопясь встать на ноги, он вел себя неосмотрительно. Ему стало хуже. Только на третью неделю к нему стали понемногу возвращаться силы. Он снова начал рисовать и читать, открыл для себя Золя, который привел его в восторг, подружился с художником Брейтнером, лежавшим в той же больнице. Суждения и советы Брейтнера, почитателя Домье, человека, который силой таланта превосходил остальных гаагских художников, способствовали созреванию мастерства Винсента. Свои усилия Винсент направил преимущественно на овладение перспективой, мастером которой он окончательно стал в эти дни.

Шла четвертая неделя пребывания Винсента в больнице, когда он получил письмо от Син, истинный вопль о помощи. Потрясенный, он стал торопить врачей, возражавших против преждевременной выписки, и, покинув больницу, уехал в Лейден.

1 июля. В лейденской больнице Винсент сидел у кровати, на которой лежала вконец ослабленная Син, а рядом стояла люлька, где спал «мальчик, родившийся этой ночью», из одеяла торчал его курносый носишко. Винсент размышлял: «Как быть дальше?» Ему и без того изрядно досталось за связь с Син. Что скажут люди, если он навсегда возьмет ее в свой дом вместе с ребенком? Но, с другой стороны, роды у Син были трудные. Нервы ее расстроены, общее состояние скверное. Один из больничных профессоров сказал Винсенту: единственное, что может ее спасти – это «упорядоченная семейная жизнь».

«Когда ты оправишься от родов, – сказал он Син, – переезжай ко мне; я сделаю все, что смогу».

«Если бы мы не отваживались на некоторые поступки, мы, право, были бы недостойны жить», – повторяет Винсент.

Как он и предполагал, за сравнительно небольшую плату Винсент снял чердак в соседнем доме и поселился в нем с Син, ее новорожденным сыном и старшим мальчиком. Для младенца Винсент купил подержанную люльку. Теперь он мог тешить себя иллюзией, будто и у него есть свой домашний очаг. – «Когда ты приедешь повидаться со мной, – писал он Тео, – ты уже не найдешь меня в печали или в унынии; ты очутишься в домашнем кругу, который, я думаю, устроит тебя и, во всяком случае, не будет тебе неприятен. Ты увидишь мастерскую молодого художника, молодую еще семью в разгаре работы. Никакой мистики или таинственности – моя мастерская корнями стоит в самой гуще жизни. Это мастерская с люлькой и стульчиком для ребенка».

Полностью взяв себя в руки, Винсент работает, с беспощадной трезвостью оценивая свое положение и трудности, стоящие на пути к претворению в жизнь его надежд. «Кто я такой в глазах большинства людей? Совершеннейший нуль, или чудак, или малоприятный человек, у которого нет и никогда не будет положения в обществе – короче, пустое место. Допустим, именно так обстоит дело, тогда я хотел бы показать в своих работах, что таит в себе душа подобного чудака и ничтожества».

Воля художника ясна. «Я хочу делать такие рисунки, – поясняет он, – которые поразят многих людей… рисунки, в которые я вложу частицу моего сердца». Быть художником, на взгляд Винсента, значит свидетельствовать, значит в наилучшей форме выражать лучшее, что в тебе есть. Каждый рисунок, каждая акварель позволяют художнику все глубже проникать в суть окружающего мира и собственного «я». Каждое его произведение – это исповедь, окрашенная исчезающим мгновением, отмеченная печатью трагической переменчивости вещей. «Любой фигурой или пейзажем я хотел бы выразить не просто чувствительную грусть, а глубокую скорбь», – поясняет он. Поселившись в новой мастерской, Винсент с первых же дней избрал основным предметом изображения для своих этюдов детскую колыбель – светлый символ домашнего очага, который отныне будет освещать всю его жизнь. В то же время Винсент часто рисовал «старую кряжистую иву с подстриженной кроной» – одно из тех узловатых, скрюченных и могучих деревьев, которые словно и не страшатся никаких бурь. «Тео, я решительно не могу считать себя пейзажистом, – писал Винсент в начале нового года, – какие бы пейзажи я ни писал, в них всегда будет присутствовать человек». Подстриженная ива для Винсента Ван Гога – своего рода лирически переосмысленный автопортрет, символический образ, передающий трагическую исповедь. «В общем, – писал он, – я хочу, чтобы обо мне говорили: этот человек умеет чувствовать глубоко и тонко. И это, понимаешь ли, несмотря на мою так называемую грубость, а может быть, именно благодаря ей».

Винсент решительно повернулся спиной к обществу. Он знал, к чему стремился, знал и то, что его цель недостижима в этом обществе и что нельзя идти ни на какие уступки, нельзя проявлять слабость или малодушие. «Художник обязан полностью погрузиться в натуру, – говорил он. – Работать для продажи, на мой взгляд, значит избрать далеко не лучший путь». Знакомые не желали с ним встречаться. Что ж, отлично! Ему и прежде многое приходилось терпеть, но «по мере того как я лишаюсь то одного, то другого, – утверждал он, – мой взгляд все острее схватывает живописную сторону бытия». Он не скучал по беседам с художниками. Он не желал подчиняться каким бы то ни было канонам. Он хотел ощутить жизнь, реальность, и притом ощутить по-своему. Природа – мудрая наставница. «Самая жалкая лачуга, самый заброшенный уголок видятся мне как картины или рисунки, – заявлял Винсент, исполненный энтузиазма и уверенности в себе. – И мой ум, увлеченный неодолимым порывом, начинает работать в этом направлении». Наступит день – он поклялся себе, что такой день наступит, – когда его брат будет вознагражден за все жертвы, которые он принес.

Больше, чем в прежние времена, Винсент делился своими переживаниями с Тео. Он регулярно отсылал в Париж длинные письма, иногда украшая их рисунками, – письма, всегда напоминавшие оправдательную речь. Винсент знал, сколь многим он обязан брату, который поддерживал его и деньгами и дружеским участием. Он считал своим долгом отчитываться перед Тео, неизменно стараясь показать брату, что заботы его не пропадают даром. И потому он подробно описывал каждую из своих работ, отмечая достигнутые успехи, пространно мотивировал свои действия и в каждом письме упорно возвращался к одной и той же теме, например, к своей связи с Син, поразившей и возмутившей всех людей его круга. «Меня и Син связывает нечто настоящее, это не фантазия, а реальность», – повторял он, стараясь к тому же представить свой недавний переезд на новую квартиру – этот довод вызывает невольную улыбку – как доказательство собственной практичности. Можно вообразить, с какой поспешностью и старанием Винсент наводил порядок в новом жилище: в июле, воспользовавшись летним отпуском, к нему должен был приехать брат Тео.

Встреча эта могла сыграть важную роль в его жизни. Тео хотел убедить Винсента, что его связь с Син – ошибка. Но Винсент не намерен отказываться от своего зыбкого счастья. Бесполезно об этом говорить. Давай лучше поговорим об искусстве. Винсент показал Тео свои рисунки и акварели. Маслом он не писал с тех пор, как поссорился с Мауве. На деньги, которые дал ему Тео, он купил себе холст и краски. Теперь, приобретя опыт рисовальщика и после длительной работы по изучению перспективы, он чувствовал себя подготовленным к освоению техники масляной живописи.

Проводив брата, Винсент сразу же взялся за кисть. Он писал исступленно, весь во власти какой-то тревожной радости, воодушевления, которого прежде не испытывал, восторженного изумления. «Я твердо знаю, – радостно сообщает он Тео, – никто бы не сказал, что это мои первые этюды маслом. По правде говоря, меня это несколько удивляет – я думал, что первые этюды у меня будут совсем скверными и только со временем дело пойдет на лад. Но во имя правды я должен сказать тебе, что они недурны». На этот раз он и в самом деле открыл для себя живопись. «Это могучее выразительное средство! – восклицал он. – И в то же время живопись позволяет передавать тончайшие оттенки… Это открывает самые широкие возможности».

Он не уставал бродить по окрестностям Гааги, устанавливая свой мольберт то в дюнах Схевенингена, то на лугах Рейсвейка, на обочинах дорог, у огородов, в буковых рощах и в картофельных полях, уходя с головой в свое страстное увлечение живописью. «С тех пор как я купил себе краски и все необходимые художнику принадлежности, – сообщал он Тео 15 августа, – я работал не разгибая спины и теперь совсем обессилел из-за того, что написал семь этюдов… Я буквально не мог сдержать себя, – признавался он, – я не мог ни прервать работу, ни отдыхать…» И он добавлял почти в экстазе: «Когда я пишу картину, я чувствую, как в моем сознании рождаются красочные видения… полные широты и силы». Он не щадил себя. «Если и выбьешься из сил, то ведь это пройдет, зато будет обеспечен урожай этюдов – так же как крестьянину урожай хлеба или запасы сена».

Одно за другим Винсент посылал брату письма, дышащие лихорадочной увлеченностью.

«Я с такой охотой пишу картины, что мне трудно делать что-либо другое», – признавался он Ван Раппарду. «В живописи заключена частица бесконечного, – писал он Тео. – Только это не так просто объяснить…» – добавлял он, чуть ли не теряя от восторга дар речи.

Как-то раз в лесу он писал клочок земли, вскопанный лопатой; разразился ливень, но Винсент оставался на своем посту. Когда гроза кончилась, он опустился на колени и долго разглядывал грязную мокрую землю, силясь постичь «великолепный темный тон, который лесная почва приняла после дождя».

Но даже в экстазе Винсент всегда подмечал свои слабости. Каждый мазок вызывал у него тьму вопросов, которые он неотступно, неистово силился разрешить. О буковой роще, в которой он работал, Винсент говорил: «Надо так написать ее, чтобы в ней можно было дышать и прогуливаться и чтобы она была напоена запахами». Однако техника его еще слишком слаба, овладеть ей ему не удается. Почерк его остается избитым, лишенным подлинной оригинальности, однако уже угадывается истинная страсть. У Винсента были все основания удивляться, как это Герард Бильдерс, чьи «Письма» и «Дневник» он только что прочитал, мог сетовать на «чудовищную скуку, которую испытывал при создании картин». «Схватка с природой» не оставляла Винсенту ни минуты отдыха. Он писал быстро, энергичными мазками, единым духом, чтобы не упустить переменчивых световых эффектов.