После долгих колебаний, после того как он осведомил Ван Раппарда о своих отношениях с Син («Я остерегаюсь наносить визиты»), Винсент в начале весны навестил своего друга в Утрехте. Он хотел показать ему множество завершенных этюдов, узнать его мнение о них и выслушать его советы. Наверно, в ту минуту он также остро нуждался в дружеском тепле. «Я не стану от Вас скрывать, что будущее отнюдь не рисуется мне в розовом свете», – писал он ему накануне отъезда. Мимолетная слабость, волнение и грусть нередко посещали его в те дни, и он лечился от этих бед одним-единственным средством – «сосредоточением всех сил ума на работе».
Короткий визит в Утрехт был для Винсента не только разрядкой – он возвратился в Гаагу, «воодушевленный» встречей с другом, полный новых замыслов, к тому же Ван Раппард ссудил ему немного денег. Винсент вновь обрел былую энергию. В эти майские дни по утрам он, как и прежде, с четырех часов принимался за работу, выполняя крупные композиции, рисуя «Торфяники в дюнах» (на листе размером один метр на пятьдесят сантиметров), «Песочницу», «Мусорную свалку» и «Угольную кучу» на территории Рейнского вокзала, которая была видна из его окна… Но, без устали рисуя, он так же без устали читал Диккенса («Повесть о двух городах»), Гюго («Отверженные» и «Девяносто третий год»), Золя («Что мне ненавистно») и другие книги, вызывавшие у него множество мыслей, которые он тут же излагал в своих письмах друзьям.
Винсент страстно стремился передать движение, поскольку движение и жизнь – одно и то же, и до последнего времени это было главной его заботой. Наброски, эскизы, рисунки следовали один за другим в молниеносном темпе. Винсент бродил по деревням, рисовал крестьян, которые работали в поле, жгли сорняк, перетаскивали мешки или возили тачки. В седьмой, а не то и в восьмой раз он рисовал фигуру сеятеля. «И теперь, – победоносно сообщил Винсент Ван Раппарду, – он встал на свое место».
Да, это победа! Но победа, купленная дорогой ценой! Силы Винсента на исходе. Голодание, на которое обрекла его своим поведением Син, с каждым днем опускавшаяся все ниже, и изнурительный труд окончательно подорвали его здоровье; силы покинули его. Он с трудом добирался от своей мастерской до почты. С отчаянием убеждался он в своей немощи. Тело больше не слушалось его. «Я совершенно ясно и отчетливо вижу, как сказывается мое состояние на работе, и с тревогой спрашиваю себя: что же дальше?» Он больше не в силах нести свой крест. Опустив руки, он обратился к Тео с отчаянной мольбой: «Постарайся приехать как можно скорее, брат, потому что я не знаю, как долго еще смогу продержаться. Я слишком измучен, я чувствую, что рухну под этой ношей».
Связь с Син отныне шла к концу. На этот раз Тео добился того, чего не смог добиться в прошлом году. Ему удалось уговорить брата расстаться с Син, только что родившей в лейденской больнице шестого ребенка.
Как тяжко далось это решение Винсенту с его страждущей, чуткой душой! Но мыслимо ли опуститься еще ниже? С Син он погрузился в пучину ада, того ада милосердия – caritas, чей губительный отблеск освещал его творения. Его физические силы на исходе. Месяц за месяцем, день за днем он щедро тратил свои душевные силы. С отчаянием в сердце Винсент понял, что из двух видов добра он должен выбрать какой-нибудь один: или обманчивую видимость семейной жизни, или ту всеобъемлющую любовь, ту чистую страсть, которая озаряет его творчество. И Винсент выбрал свое искусство, которое так ценил его брат за «могучее воображение и зоркое видение». Иного выбора для него быть не могло.
И все же после отъезда Тео он предпринял последнюю попытку спасти свое жалкое семейное счастье. «Син, исправься, – говорил он, – Син, веди себя разумно. Син, откажись от своих пороков». Но на все уговоры Винсента Син ничего не могла ответить толком. «Да, да, – твердила она, – я равнодушна и ленива, и такой я была всегда, тут уж ничего не поделаешь» или того хуже: «Ну, да, я шлюха, другого пути у меня нет – разве что утопиться». Потрясенный Винсент узнал, что по совету матери Син пыталась даже устроиться в публичный дом.
«Ей и вправду совсем нельзя доверять», – говорил удрученный Винсент. Он решил покинуть Гаагу. Мог ли он поступить иначе? «Я должен продвигаться вперед, а не то я сам пойду ко дну, не принеся ей никакой пользы. Но дети, которых я люблю!.. Мне не так уж много удалось для них сделать, но если бы только эта женщина захотела!.. Я не стану с этим тянуть, я должен во что бы то ни стало идти вперед!»
Вперед, несмотря ни на что! Вперед!
Вот уже Винсенту исполнилось тридцать лет. Три года прошло с тех пор, как он начал рисовать, два года – как он отправился за советом к Мауве, и ровно год – с того дня, как он всерьез взялся за живопись. Как художник он жил последние полтора года чрезвычайно насыщенной и напряженной жизнью. Он основательно овладел рисунком, перспективой и движением – этими главными элементами его искусства, определявшими своеобразие его мастерства. Все вопросы, которые не давали ему покоя в минувшем году, разрешились сами собой. Теперь он знал, что картину нужно строить на объемах, знал, что форма и цвет неразрывно связаны друг с другом. «Думаю, – писал он брату, – что в жизни каждого художника неизбежен период исканий, и мне кажется, что я уже довольно давно миновал эту стадию. Вообще я медленно, но верно продвигаюсь вперед».
Винсент готовился покинуть Гаагу, где ему стало невмоготу, ради суровых, диких красок провинции Дренте, о которой ему несколькими месяцами раньше рассказывал Ван Раппард. В августе он написал «Дерево, исхлестанное ветром», символически отобразив в нем свою судьбу; Винсент сознавал свою участь, проницательно оценивая окружающий мир и собственную личность. «Что касается времени, которое осталось мне для работы, – говорил Винсент Ван Гог в письме к брату, которое теперь представляется нам пророческим, – я полагаю, что мое тело выдержит еще сколько-то лет, скажем от шести до десяти… Я не намерен щадить себя, избегать волнений и трудностей, мне довольно безразлично, сколько я проживу… Одно только я знаю твердо – я должен за несколько лет выполнить определенную работу. Я нужен миру лишь постольку, поскольку я должен рассчитаться со своим долгом и выполнить свою задачу, коль скоро я тридцать лет в нем скитался. В благодарность за это я оставлю по себе память – в виде рисунков или картин, которые могут не понравиться отдельным группам или школам, но зато полных искреннего человеческого чувства. Вот почему, – заключает Винсент, – я рассматриваю эту работу как самоцель…»
III. Призрачные деревни
Винсент уехал из Гааги. Уехал? Вернее было бы сказать: бежал. Как всегда, бежал от пепелища. С отчаянием в сердце решился он покинуть Син. Снова – в который раз! – целый этап его жизни завершился провалом, и одиночество, сопутствующее горю, вновь окутало его трагическим мраком.
Винсент помчался на север Голландии, чтобы затеряться в пустынных просторах. Дренте – край гнетущей суровости, нескончаемого однообразия пенящихся на ветру вересковых пустошей. Вереск повсюду. Тут и там – хижины с покатыми крышами, поросшими зеленым мхом. Еловые, березовые, тополиные и дубовые рощицы. «Донкихотские мельницы и причудливые подъемные мосты высятся капризными силуэтами на смутном вечернем небе». Это и есть veen – равнина, усеянная болотами, испещренная черными торфяниками, где догнивают старые древесные пни. По каналам проплывают баржи, груженные торфом или осокой. Странный, зловещий пейзаж, созвучный мыслям Винсента, озаренный в эти дни золотом осени.
Винсент поселился в Хохефене, у хозяина постоялого двора по фамилии Хартсойкер. Он бродил по окрестностям. Писал картины и снова бродил. Суровая красота этого тоскливого края глубоко волновала его. «Красиво, – писал он, – когда на могилах растет настоящий вереск; что-то мистическое есть в запахе скипидара; темная полоса сосен, замыкающих кладбище, отделяет сверкающее небо от грубой земли, обычно розовой, рыжеватой, желтоватой, бурой, но всегда с сиреневыми тонами». В ту пору Дренте была еще чрезвычайно отсталой провинцией. Здесь жили невежественные, угрюмые люди «с лицами, напоминающими не то свиней, не то ворон». Лишь случайно, изредка здесь встретишь «красивое лицо, подобное лилии среди колючек». Эти люди донимали Винсента своими насмешками и неизменно отказывались ему позировать. Винсенту удалось подбить на это одну-единственную старую крестьянку, да и та согласилась позировать лишь у себя дома, а не на улице или в поле. Так Винсент оказался один на один с природой, заставлявшей его замыкаться в самом себе.
Никогда еще он не жил в таком тесном единении с природой. В письмах к Тео он описывал пейзажи Дренте языком истинного художника: «Во мху – тона золотисто-зеленого, на земле – темного серовато-лилового цвета, переходящего в багровый, синий или желтый, тона неописуемой чистоты в зелени маленьких хлебных пашен; черные тона мокрых стволов оттеняют золото ливня осенней листвы, кружащейся и шуршащей, которая, точно парик, растрепавшийся на ветру, висела на ветвях тополей, берез, лип и яблонь, едва удерживаясь на них, пропуская сверху блики света. Небо без единого пятнышка, ослепительно-светлое, но не белое, а бледно-сиреневое, точнее, белое с прожилками красного, синего, желтого, небо, все отражающее и повсюду следующее за тобой, воздушное небо, сливающееся со смутной дымкой, что поднимается от земли».
Винсент проник в самые сокровенные тайны земли. Его рука обрела удивительную, неведомую ему прежде легкость. «На мой взгляд, довольно любопытно, – писал он, – что как раз в эти дни во мне произошла перемена. Здешняя атмосфера так властно захватила меня, упорядочивая, регулируя, укрепляя, обновляя и развивая мои мысли, что я совершенно ею одержим. И оттого я пишу тебе, весь переполненный чувствами, которые вызывает в моей душе один вид этого унылого одинокого вереска. Сейчас, вот в эту минуту, я чувствую, как в моей душе забрезжило нечто прекрасное, нечто такое, чего еще нет, но в моих работах я уже вижу то, чего еще совсем недавно в них не было».
Когда у Тео возникли трения с его парижскими хозяевами и он между делом весьма неопределенно поделился с Винсентом мыслью, а не заняться ли ему самому живописью, Винсент пришел от этой идеи в восторг и начал засыпать брата письмами, торопя его осуществить свое намерение. Они будут работать вместе, как некогда братья Ван Эйк, создадут в Дренте новую барбизонскую школу. «Если хочешь расти, – пишет он, – надо зарыться в землю. Вот я и говорю тебе: пусти корни в земле Дренте, и ты взойдешь на ней, а не будешь чахнуть на каком-нибудь тротуаре. Есть растения, которые приживаются в городах, – скажешь ты. – Может быть, это и так, но ты – зерно, и твое место – в хлебном поле… Слышишь, старина, мы будем вместе писать картины на вересковой пустоши и на полях картофеля, вместе бежать за сохой и догонять пастуха, ты поглядишь вместе со мной на огни и вдохнешь чистый воздух в бурю, когда она бушует над вереском».
Но Тео проявил осмотрительность и, несмотря на то, что Винсент тщательно разработал все планы совместной жизни, не покинул фирму «Гупиль»; Винсент, как и прежде, оставался один.
Одиночество тяготило его. В октябре он написал не то шесть, не то семь картин. Писал он и в начале ноября. Теперь уже был исчерпан весь запас красок. Винсент рисовал, делал наброски, но скоро наступили ненастные дни. Лил дождь. Картины Ван Гойена, Рейсдаля, Коро, которые виделись ему повсюду, померкли. Небо заволокло тучами. Потянулись долгие ночи. Равнина наполнилась призраками. В своей комнате, куда его теперь слишком часто загоняли дожди, обреченный на бездеятельность, Винсент вновь тщетно боролся с отчаянием. Мучительной фантасмагорией проплывали перед ним лица Син, «милого бедного малыша и другого ребенка».