Книги

Вагнер

22
18
20
22
24
26
28
30

В последние дни марта Вагнера посетила молодая англичанка Джесси Лоссо (Laussot), урожденная Тейлор, музыкальная писательница, жена французского виноторговца из Бордо Эжена Лоссо. «С величайшей робостью, — вспоминал композитор, — в форме, мне до того совершенно незнакомой, молодая дама выразила мне свои восторженные чувства. Она очень сожалела, что принуждена по условиям семейной жизни покинуть любимый Дрезден… меня охватило особенное настроение»[210]. Вскоре в жизни Вагнера произойдут потрясения, которые будут связаны также и с этой женщиной. И толчком к ним послужит готовая докатиться до Дрездена революция.

Совершенно очевидно, что политическая революция не имела ничего общего с той идеалистической культурной революцией, о какой мечтал Вагнер. Однако он оказался втянутым в самую гущу событий благодаря своему другу Рёкелю, хотя в действительности не принадлежал ни к одной из революционных партий Саксонии.

Что касается непосредственно искусства, то в отношениях с Рёкелем Вагнер был явным и безусловным лидером. Но когда в дело вмешалась политика, их роли резко переменились. В революционных событиях 1848–1849 годов Рёкель принял самое деятельное участие. В Дрездене образовались два политических общества: «Немецкий союз», ставивший своей целью достижение «конституционной монархии на широчайшем демократическом основании», и «Отечественный союз», в котором главную роль играло «демократическое основание». Рёкель стал активнейшим членом последнего. Что же касается Вагнера, то он приходил на заседания «Отечественного союза», по его собственному признанию, «в качестве зрителя, как на спектакль»[211]. Естественно, ему были гораздо ближе устремления «Немецкого союза», а в «Отечественный» он был вовлечен исключительно под влиянием Рёкеля. Вагнер считал, что «просвещенному монарху для осуществления собственных высших целей самому должно быть важно управлять государством, построенным на истинно республиканских началах… король саксонский является как бы избранником судьбы, способным дать другим немецким государям высокий пример»[212]. Восторженное отношение Вагнера к Фридриху Августу II было общеизвестно.

Рёкель же стоял на крайних левых позициях. Не удовлетворившись деятельностью в политическом союзе, он стал издателем еженедельного журнала «Фольксблеттер» (Volksblätter — «Народные листки»), отличавшегося радикальной направленностью и отражавшего взгляды социал-революционной партии. В этот журнал Вагнер стал писать пламенные статьи. И хотя взгляды его совсем не изменились, само участие в издательском предприятии Рёкеля — «Фольксблеттер» выходил с 26 августа 1848 года по 29 апреля 1849-го — поставило на Вагнере клеймо левого революционера.

Что же толкнуло человека, всегда далекого от политики, в революционные волнения? Исключительно борьба за собственное искусство! И еще романтизм, присущий Вагнеру во всех его начинаниях.

Мы уже говорили о том, что во многом натура Вагнера отличалась противоречивостью. Добавим, что это касается лишь тех внешних раздражителей, которые затрагивали его самого, но не его творчество. Вагнер-человек был до крайности обидчив, амбициозен, зависим от сиюминутного настроения, Вагнер-художник — необыкновенно целостен и последователен. Неуклонно идя к однажды выбранной цели, он искал различные, иногда взаимоисключающие, способы ее достижения. Отсюда и кажущиеся противоречия. Но, повторяем, главная цель при этом всегда была одна и та же. Что более действенно для торжества высокого искусства — революция или близость к трону? Надо попробовать и то и другое, а потом решить. При этом, обращаясь к революции, Вагнер совершенно искренно верил в полезность ее идей для торжества своих собственных. Когда же оказалось, что цели Вагнера и революционеров, мягко говоря, расходятся, он кинулся в другую крайность — стал искать высочайшего покровительства в среде сильных мира сего. При этом и революционные баррикады, и будущая сердечная дружба с королем Людвигом II — вот кто воистину воплощал собой вагнеровский идеал просвещенного монарха! — овеяны романтической идеей построения высшего, идеального мира, призыв к которому есть первейшая задача Художника.

Таким образом, для Вагнера важен лишь тот строй, при котором Художник мог бы свободно творить в целях переустройства общества.

Пожалуй, здесь уместно будет процитировать строки из письма еще одного великого немецкого композитора Рихарда Штрауса[213], которые вполне можно принять за отношение к политике самого Вагнера: «Для меня народ существует лишь в тот момент, когда он становится публикой. Будь то китайцы, баварцы или новозеландцы — мне это безразлично, лишь бы платили за билеты. Кто Вам сказал, что я интересуюсь политикой? Потому что я президент Палаты музыки? Я принял этот пост для того, чтобы избежать худшего; и я принял бы его при любом режиме»[214].

Вагнер мог бы здесь подписаться под каждым словом. «На моих совершенно уединенных прогулках, — вспоминал он, — чтобы дать исход кипевшим чувствам, я много думал о будущих формах человеческих отношений, когда исполнятся смелые желания и надежды социалистов и коммунистов. Их учения, которые тогда еще только складывались, давали мне лишь общие основания, так как меня интересовал не самый момент политического и социального переворота, а тот строй жизни, в котором мои проекты, относящиеся к искусству, могли бы найти осуществление (курсив наш. — М. З.)»[215].

По своим политическим взглядам он не был ни социалистом, ни республиканцем, ни демократом, а на коммунизм вообще смотрел как на «самую смешную, самую нелепую и опасную из всех доктрин» и, добавляет А. Лиштанберже, «как на опасную и неосуществимую утопию»[216]. Повторим, что идеал Вагнера — могущественный благородный король во главе сильного свободного народа в духе древних германских легенд. «Во главе свободного народа, думается, можно было бы иметь государя-короля, который являлся бы первым гражданином нации, был бы выбираем на этот высокий пост по согласию и по любви всех свободных граждан, и который сам смотрел бы на себя не как на господина, повелевающего своими подданными, а как на представителя нации, как на первого гражданина в государстве» — такими видятся исследователю политические предпочтения Вагнера[217].

Исходя из подобных убеждений, может показаться странным сочувствие Вагнера восстанию леворадикальной социалистической партии саксонских демократов. Но Вагнер сам объяснял этот факт тем, что поневоле принимал сторону страдавших и никогда никакая созидательная идея не могла заставить его отречься от этой симпатии. Вспомним, как еще в 1830 году его ужасала жестокость французских революционеров 1789 года, совершенно для него неприемлемая. Ныне же в восстании он видел лишь «проявление духа Революции» и идеализировал его. Другими словами, был верен революционному романтизму.

Но гораздо более его угнетало зависимое положение художника, вынужденного превращать свое искусство в товар, о чем он прямо заявил в своей «самой революционной» работе «Искусство и революция»: «Что возмущало архитектора, когда он принужден был тратить свою творческую силу на постройку по заказу казарм и домов для найма? Что огорчало живописца, когда он должен был писать внушающий отвращение портрет какого-нибудь миллионера; композитора, принужденного сочинять застольную музыку; поэта, вынужденного писать романы для библиотек для чтения? Каковы должны были быть их страдания? И всё это оттого, что приходилось растрачивать свою творческую силу на пользу Индустрии, из своего искусства делать ремесло. Но что должен перестрадать поэт-драматург, желающий соединить воедино все искусства в высшем художественном жанре — в драме? Очевидно, все страдания остальных художников, вместе взятые. Его творения становятся произведением искусства лишь тогда, когда они делаются достоянием общественности, получают возможность, так сказать, войти в жизнь, а драматическое произведение искусства может войти в жизнь лишь при посредстве театра. Но что представляют собой эти современные театры, располагающие ресурсами всех искусств? Промышленные предприятия — даже там, где они получают специальные субсидии от государства или разных принцев: заведование ими возлагается обыкновенно на тех людей, которые вчера занимались спекуляцией хлебом, которые завтра посвятят свои солидные познания торговле сахаром, если только они не приобрели необходимых познаний для понимания величия театра в результате посвящения в таинства камергерского чина или других подобных должностей… Отсюда ясно для всякого проницательного ума, что если театр должен вернуться к своему благородному естественному назначению, то абсолютно необходимо, чтобы он освободился от тисков промышленной спекуляции»[218].

Вагнер выделяет главного врага настоящего искусства — золотого тельца, власть денег и промышленного капитала; часто он обобщает все эти понятия в термине «индустрия». «Вы, мои страдающие братья всех слоев человеческого общества, чувствующие в себе глухую злобу, — если вы стремитесь освободиться от рабства денег, чтобы стать свободными людьми, поймите хорошо нашу задачу и помогите нам поднять искусство на достойную высоту, чтобы мы могли вам показать, как поднять ремесло на высоту искусства, как возвести раба индустрии на степень прекрасного сознательного человека, который с улыбкой посвященного в тайны природы может сказать самой природе, солнцу, звездам, смерти и вечности: вы тоже мне принадлежите, и я ваш повелитель».[219] Вагнер понимает свободу в духе древних греков. И эти идеалы сложились у него еще в ранней юности. В данном случае Вагнер не противоречив, а необыкновенно последователен.

Итак, вселенскому злу в лице золотого тельца он противопоставляет свободу и любовь, эту истинную панацею, универсальное лекарство, лишь благодаря которому можно вернуть человечеству утраченное естественное счастье. «Как сам человек, так и всё, исходящее от него, может обрести свободу только через любовь. Свобода заключается в удовлетворении необходимой потребности, высшая свобода — в удовлетворении высшей потребности, а высшей человеческой потребностью является любовь»[220].Круг замкнулся.

В формуле «человек — свобода — любовь — высокое искусство», противопоставленной индустрии (заметим, что политике здесь места вообще нет), Вагнер сначала главной созидательной силой определяет свободу, причем свободу в первую очередь от власти денег. Это и приводит его на баррикады. Затем он делает ставку на любовь. Недаром в грандиозном полотне «Кольцо нибелунга» Альберих отрекается именно от любви, которая опять же противопоставлена власти золотого тельца; в отречении от любви, по Вагнеру, самое страшное проклятие.

Интересно отметить, что именно тогда, в накале 1848 года, Вагнер впервые обращается к сказаниям о нибелунгах и Зигфриде, совершенно захватившим его воображение. Из-под его пера вышло целое филолого-историческое исследование, которое он издал впоследствии под названием «Нибелунги». При этом он заметил, что одну из главных частей мифа о нибелунгах вполне можно превратить в самостоятельную музыкальную драму. «Но медленно и робко назревало во мне решение остановиться на этой идее, так как с практической стороны постановка такого рода произведения на подмостках дрезденского театра являлась положительно немыслимой. Нужно было окончательно разочароваться в возможности сделать что-нибудь для нашего театра, чтобы найти в себе мужество заняться этой работой»[221]. Другими словами, нужна была… революция. Но первые наброски к будущему произведению композитор всё же сделал.

И Вагнер сам емко обобщает в «Искусстве и революции» цели своей революции, прекрасно отдавая себе отчет в том, что сил одного искусства для переустройства мира явно недостаточно: сначала нужно завоевать ту арену, на которой могло бы развиваться свободное искусство. «Когда же общество достигнет прекрасного, высокого уровня человеческого развития — чего мы не добьемся исключительно с помощью нашего искусства, но можем надеяться достигнуть лишь при содействии неизбежных будущих великих социальных революций (курсив наш. — М. З.), — тогда театральные представления будут первыми коллективными предприятиями, в которых совершенно исчезнет понятие о деньгах и прибыли; ибо если благодаря предположенным выше условиям воспитание станет всё более и более художественным, то все мы сделаемся художниками в том смысле, что, как художники, мы сумеем соединить наши усилия для коллективного свободного действия из любви к самой художественной деятельности, а не ради внешней промышленной цели»[222].

Вагнер всё же приступил к разработке темы смерти Зигфрида в ноябре 1848 года, «не думая ни о дрезденском, ни о другом каком-нибудь придворном театре». Всего за 15 дней текст будущей «героической оперы» был готов. Вагнер начал «Смерть Зигфрида» с тех самых сиен, которыми теперь открывается первое действие «Сумерек богов».

Кстати, название вагнеровской музыкальной драмы Gätter-dämmerung, известной нам сегодня как «Гибель богов», в России довольно долго переводили как «Закат богов» или «Сумерки богов». Последний вариант является гораздо более правильным и в философском, и непосредственно в переводческом смысле: Dämmerung буквально переводится как «сумерки, вечерние сумерки, рассвет, предрассветный полумрак», то есть этот термин можно трактовать и как закат, и как рассвет. Ведь если бы Вагнер хотел подчеркнуть трагическую составляющую сюжета всей своей тетралогии, он бы напрямую использовал в названии Untergang — гибель или Tod — смерть. Но он поставил Dämmerung, следовательно, переводить название музыкальной драмы как «Гибель богов» никак нельзя. Это значит не понимать глубинный скрытый смысл, заложенный в ней композитором: смерть одновременно является возрождением. «Это совсем не смерть, — пишет философ Андрей Кондратьев, — так как смерть у Богов отсутствует. То, что ошибочно принимают за „Гибель Богов“ — это лишь сумерки, сон, в который время от времени впадают целые пантеоны. Этот процесс далеко не трагичен, так как не является необратимым, и не морален, так как вполне естественен. Он — далеко не „последствие греха“, наоборот, с нордической точки зрения „грехом“ было бы отступление от Судьбы и желание Богов избежать неизбежного»[223]. Далее мы будем неукоснительно придерживаться в наименовании вагнеровской драмы варианта «Сумерки богов».

То, что Вагнер всё же обратился к идее, которую он считал неприемлемой для современного театра, уже говорит о том, что он решительно отказался от всякой попытки реформировать театр в Дрездене и, соответственно, более не дорожил должностью дрезденского капельмейстера. В таком «состоянии брожения духа» он пребывал вплоть до конца 1848 года.