Книги

Вацлав Нижинский. Его жизнь, его творчество, его мысли

22
18
20
22
24
26
28
30

Они боялись меня, пишет танцовщик, а поэтому думали, что я хочу их убить. (…) Я нервничал, а поэтому передал это чувство публике.

К счастью, хладнокровие пианистки спасло ситуацию. Она тихо произнесла: «Это не танец!» Шокированный Нижинский взял себя в руки и закончил выступление номером, полным «очаровательной грации» (Морис Сандоз), который успокоенная публика встретила аплодисментами:

Публика меня не любила, она хотела уйти. Тогда я стал играть веселые вещи. Зрители стали веселиться. Они думали, что я скучный артист, но я показал, что умею развлекать. Публика стала смеяться. Я стал смеяться. Я смеялся в танце.(…) Я танцевал плохо, потому что падал на пол, когда мне не надо было. Зрителям было все равно, потому что я танцевал красиво. Они поняли мой замысел и веселились.

Нижинский охотно бы танцевал еще, он был неспособен остановиться:

Я хотел еще танцевать, но Господь мне сказал: «Достаточно!» Я остановился. Зрители разошлись.

Во время приема, последовавшего за выступлением, Нижинский тоже вел себя странно. Когда одна аристократка подошла к нему представиться, Нижинский сказал, что у нее «движения возбужденные», и она подумала, что он хочет ее обидеть. Тогда он показал ей кровь, сочившуюся из царапины, полученной во время выступления: «Я показал ей кровь на моей ноге. Ей не нравится кровь. Я ей дал понять, что кровь – это война». Дама чувствовала все большую неловкость. Наконец Нижинский стал показывать «танец кокотки». Все были шокированы: «Другие думали, что я улягусь на пол и буду изображать любовный акт». Когда же, наконец, Нижинский вернулся к себе, он написал в тетради: «Весь вечер я чувствовал Бога. Он любил меня. Я любил его. Мы были обвенчаны».

После этого выступления безумие уже постоянно омрачало разум Нижинского, словно растущее облако, набегающее в конце дня на заходящее солнце. На этот период сумерек разума и приходится написание его «Тетрадей», то есть эта работа продлилась неполные два месяца (с 19 января по 4 марта 1919 года). После этого взгляд Нижинского, еще недавно полыхавший вдохновением, померк. Постепенно у него стали седеть волосы, а вскоре и выпадать; тело его ослабело, он пополнел. Нижинский больше не был тем очаровательным существом, которого знали когда-то зрители: теперь это был угрюмый тучный человек, чужой для настоящего и равнодушный к будущему. Замкнувшийся на самом себе, как Ницше, он жил словно рептилия, если не сказать, как овощ. Как писал Габриэль Астрюк, словно сотканный из воздуха Нижинский, нежный Призрак розы превратился в Призрак танца.[188]

Впоследствии все старания друзей, которые пытались вывести его из состояния деградации, не имели успеха, так же как и всевозможные способы лечения, применяемые психиатрами. Нижинский был безвозвратно потерян для человечества.

В мае 1921 года Бронислава нелегально покинула Россию вместе с матерью и двумя детьми. В июне все они приехали в Вену, где их ждала Ромола. Они отправились навестить Нижинского, который находился в санатории «Штейнхоф». Когда они вошли к нему в комнату, он не встал из кресла, чтобы приветствовать их, и не выразил никаких чувств, даже когда мать принялась его целовать. Только когда сестра сказала ему, что поставила уже два балета с учениками собственной школы, он повернулся к ней и решительно произнес: «Балет не ставят, балет надо создавать». Но это оказался лишь краткий проблеск сознания, после которого Нижинский вновь погрузился в безмолвное равнодушие.

В следующем, 1922 году, в июне, Дягилев пригласил его на репетиции Русского балета в Театр дю Могадор в Париже. Он надеялся нарушить оцепенение, владевшее разумом Вацлава, вызвав воспоминания о том, что он любил больше всего, – о балете.

И вот мы увидели, как Нижинский, поддерживаемый медсестрой, с трудом входит в репетиционный зал театра, рассказывает Кохно. Танцовщики, с которыми он работал бок о бок, были предупреждены о его приезде, они уже собрались и при его появлении поспешили навстречу, чтобы приветствовать его. Но, увидев невидящий взгляд, спокойный и равнодушный, отступили, отводя полные слез глаза.

Дягилев сделал знак начинать репетицию. Танцовщики заняли свои места, и зазвучали первые такты «Весны священной».

В этот момент показалось, что произошло чудо, потому что, едва он услышал музыку Стравинского, лицо Нижинского стало меняться, взгляд стал осмысленным, он нахмурился, словно пытаясь что-то вспомнить, и начал медленно вставать. Но вдруг резко, словно чьи-то руки с силой надавили ему на плечи, Нижинский вновь упал на стул, и мы опять увидели то же лицо восковой куклы и мертвый взгляд, как и в первые минуты его появления.[189]

В 1929 году в Парижской опере должно было состояться гала-представление в честь Стравинского, включающее балеты «Жар-птица», «Аполлон Мусагет» и «Петрушка». Дягилев для такого случая пригласил Карсавину и решил снова позвать Нижинского (конечно же, бессознательно желая, чтобы он простился со старыми друзьями). И он поехал к Нижинскому в Пасси вместе с Лифарем. Нижинский лежал в халате на низкой кровати, «увлеченно играя запястьями», как писал Лифарь, которому узкая комната показалась «настоящей тюремной камерой».[190] Он сразу же стал им улыбаться (за два года, прошедшие со дня отъезда Ромолы в Америку,[191] его никто не навещал). Лифарь «всецело попал под обаяние» улыбки Нижинского. Но вскоре улыбка сменилась идиотским болезненным смехом. И все-таки Нижинский, казалось, узнал Дягилева и прислушивался к тому, что тот говорил. Когда он представил ему Лифаря, танцовщик вскричал: «А он прыгает?» Затем напряженное выражение исчезло с его лица, и он по-юношески заливисто рассмеялся. Дягилев мгновенно побелел; этот смех Нижинского – Нижинского прежних лет – испугал и растрогал его. Он решил отвезти его в Оперу в надежде, что в атмосфере театра, окружавшей его всю жизнь, танцовщик вновь обретет разум.

Дягилев поделился этой мыслью с Тэссой, невесткой Нижинского, и та согласилась. Когда Нижинского одевали, Лифарь обратил внимание, что «ноги великого танцора с некогда выпуклыми мускулами» стали «такими вялыми, что приходилось только удивляться, как они поддерживают его тело».[192] В девять часов вечера Нижинского отвезли в Оперу. Дягилев сидел с ним в ложе. Это было их последнее появление на людях вместе. Зрители и бывшие коллеги, в частности Лидия Соколова, приходили в перерыве, желая выразить свое почтение Нижинскому. Но он никого не узнавал. И оставался совершенно безучастным во время первых двух спектаклей. Ни Карсавина, ни декорации «Призрака розы» не оживили его память. «На его влажных губах застыла идиотская улыбка, – писал Астрюк, – он смотрел на ярко освещенную сцену, и ни один мускул не дрогнул на его лице».

Перед началом «Петрушки», который шел последним номером, Нижинского отвели на сцену, чтобы сфотографировать его с членами труппы. На сделанной фотографии слева от него стоят Кремнев, Бенуа, Григорьев и Карсавина в костюме Балерины; она держит Нижинского под руку. Дягилев находится позади него, ласково улыбаясь, его рука лежит на плече Нижинского. Справа на Нижинского с симпатией смотрит Лифарь в костюме Арапа. Увидев фотографов, Нижинский, повинуясь нежданно проявившемуся рефлексу, широко улыбнулся, как во времена своей славы. Карсавина пишет, что, перед тем как ее попросили смотреть прямо в объектив, она заметила, что Нижинский испытующе всматривается ей в лицо, словно силится узнать.

Когда фотосъемка закончилась, танцоры стали готовиться к выходу на сцену, а Нижинского проводили обратно в ложу. Во время исполнения «Петрушки» лицо его раскраснелось, по словам Дягилева, он «словно дышал огнем».[193] После спектакля, когда ему сказали, что пора возвращаться, он вскричал: «Я не хочу!» Дягилев и граф Харри Кесслер помогли ему спуститься по высокой лестнице, ведущей к служебному входу. Дягилев поцеловал его в лоб и посадил в машину. Кесслер записал:

Мы отправились поужинать в ресторан де ла Пэ и засиделись допоздна с Карсавиной, Мизией Серт, Гордоном Крэгом и Альфредом Савуаром. Но я почти не принимал участия в беседе: из головы у меня не шло воспоминание о встрече с Нижинским. Человеческое существо, в котором угас огонь жизни.

После этого Тэсса Пульски, сестра Ромолы, написала Дягилеву письмо, датированное 30 декабря 1928 года. Судя по тому, что там написано, Нижинский не остался полностью равнодушен к тому вечеру в Опере:

Милостивый государь и друг,