Он снял большой крест, висящий на стене, и собирался на него помочиться. Он покажет этим придуркам, что о них следует думать! Борн Миллер бросил крест на кровать, и вдруг его задняя стенка отвалилась. Выпал сверток банкнот. На гору одежды, брошенную поверх разорванного матраса.
Банкноты были двадцати- и пятидесятидолларового достоинства, толстенная пачка. Он с вожделением сжал их в руке, как будто это была грудь любовницы. Кто-то тихо прошептал: «А теперь сматывайся! Быстро зашел и быстро вышел». Это был голос Дохлой Собаки. Но все слишком удачно складывалось, чтобы прислушиваться к советам посторонних. Миллер сел на край кровати, достал трубку и довел себя до нужной кондиции. Он уже готовился посчитать добычу, как вдруг услышал щелчки многочисленных замков — звук закрывающейся входной двери и певучий говорок старой женщины, которая отчитывала за что-то ребенка.
Борн Миллер спокойно огляделся. «Посмотрим, что за чертовщина!» — тихо прошептал он. Трубка все еще была у него в руке, и ему хотелось зажечь ее вместо того, чтобы готовиться либо к побегу, либо к борьбе. Но он решил с тем и другим подождать и пошел к открытому окну мимо разгрома, который собственноручно учинил. Старая женщина (он представлял себе ее морщинистое лицо и глубоко посаженные глаза — такие узенькие, что они казались черными черточками, окруженными желтой кожей) все еще продолжала что-то бормотать. Почему он должен кого-то бояться? В его памяти промелькнули первые годы в школе и несколько узкоглазых детей, которые всегда все знали, и их желтые бабульки встречали внуков, чтобы без приключений доставить их домой.
Миллер посмотрел на оконный карниз и представил себе, как выберется наружу и перепрыгнет на пожарную лестницу. В свое время он сделал бы это не раздумывая, чтобы произвести впечатление на своих дружков, но Дохлая Собака потом вышиб эту ерунду из его башки.
— Ты вошел через окно, а выйди в дверь, — наставлял его Дохлая Собака, когда они вместе лежали на койке в камере. — И никогда не бери того, что не можешь унести в карманах: никаких телевизоров, никаких видаков, никаких стерео… Понимаешь, о чем я говорю? Не давай повода к обыску. А как только вышел из двери, уже можешь не торопиться и спокойно, добираться до дома.
Вот я и выйду в дверь, подумал он, никакие узкоглазые не заставят Борна Миллера выпрыгивать из окна. Елки зеленые, чего бояться парню, у которого на ногу давит «бульдог» 44-го калибра.
Он подкрался к двери комнаты и прислушался. Старуха и ребенок все еще продолжали болтать, и резкие, ничего не значащие для него звуки отдавались в голове. Ему снова дико захотелось покурить, но он знал, что не сможет этого сделать, пока не разберется с той сукой. Миллер уже хотел вломиться в коридор и покончить с ней, но вспомнил еще один совет Дохлой Собаки — надо оставаться хладнокровным, иначе рискуешь все испоганить. Если уж говорить откровенно, именно из-за своей нетерпеливости он и попал на Райкерс. Быстро, все еще прислушиваясь к голосам, Борн вытащил из кучи барахла, сваленного на кровати, колготки, разорвал их пополам и получившийся чулок натянул на лицо. «О"кей, старуха, — прошептал он, — вот и я!»
Он опустился на колени и посмотрел в замочную скважину. Старушка вела ребенка по коридору в туалет. Девочка не больше трех или четырех лет была совсем крошечной. Она тихо плакала. Бабушка казалась совершенно без возраста, а ее тело, засунутое в розовое домашнее платье, как в мешок, походило на толстую сардельку. Глаза старухи — он их хорошо видел, потому что она шла прямо на него, — были глубоко запрятаны на морщинистом, цвета слоновой кости, лице.
Миллер подождал, пока между старухой и дверью осталось ровно столько места, чтобы выскочить в коридор с поднятым над головой пистолетом. Старая женщина смотрела на него распахнувшимися от испуга глазами, которые стали почти такими же круглыми, как и его.
— Это тебе на пользу, сука, — сказал он, ударяя старуху рукояткой пистолета по голове. — Теперь у тебя глаза будут круглые, и люди подумают, что ты белая.
Миллер еще раз замахнулся на старуху пистолетом, но она уже падала на коричневый ковер. Кровь капала с концов ее черных жестких волос, а домашнее платье задралось, обнажив тяжелые круглые бедра. Борн Миллер глазел на ее ноги и белый кусок ткани между ними.
— Чертовщина какая, — прошептал он. К нему пришло возбуждение, а пальцы сами собой потянулись за трубкой и пузыречком с белым порошком. — Пора праздновать, — объявил он своей трубке и маленькой девочке с красной ленточкой в волосах, а по телу его разливалось приятное пульсирующее тепло.
Глава 6
Когда Стенли Мудроу на станции «Хьюстон-стрит», линия Ф, сел в поезд, платформа метро была почти пуста, несмотря на шесть часов вечера. Час пик был в полном разгаре, но обычно мало кто пользуется линией Ф, идущей с самого юга города, через Манхэттен. Немного дальше, когда подземка пересечет центр города, перед поворотом в Куинс, вагоны метро наполнятся так, что входящим и выходящим пассажирам придется с силой протискиваться к двери. Для большинства ньюйоркцев это было своего рода дополнительным взносом за дневной хлеб. Слишком многие понимали слова «потом и кровью» почти буквально, и восьмичасовой рабочий день казался для них забытой мечтой. В продолжение утомительного дня они были засунуты в обшарпанные вагоны метро, чтобы добираться до дома целый час (если все работало нормально). В этот дождливый вторник к обычным тяготам прибавился запах мокрой одежды, который походил на ароматы, сопровождающие бездомного попрошайку. Хотя бродягу и жалко, но от него несло так, что на глаза наворачивались слезы. Это было уже слишком. Это было несправедливо.
Но Мудроу не обращал внимания на то, что его окружало. Он довольно удобно устроился на сиденье, которое расположено прямо у дверей, отделяющих один вагон от другого (два подростка, почуяв в нем фараона, смылись оттуда, как только он вошел). Мудроу мог позволить себе роскошь забыться и помечтать. Единственное преимущество поездок на метро в час пик — это меньшая опасность насилия. В часы утренней и вечерней сутолоки карманники отдыхают, только всякие там извращенцы ждут, пока вагон сильно тряхнет.
Не будучи ни извращенцем, ни карманником, с нулевым потенциалом стать их жертвой, Мудроу мог игнорировать всех пассажиров и сконцентрироваться на воспоминаниях о субботнем вечере. Особенно на том, какую твердую позицию заняла Бетти Халука по отношению к сетованиям Джима Тиллея. Как и ожидал Мудроу, после нескольких стаканов Тиллей уже не мог сдерживаться и начал рассуждать о полицейских проблемах, несмотря на попытки Розы Карилло его от этого удержать.
— Я ирландец, — говорил он, стараясь быть объективным из уважения к Стенли Мудроу. — Мы не отличаемся богатым воображением. Мне просто хочется понять, что вы чувствуете, когда работаете с этими людьми. Вы понимаете, что я имею в виду? Возьмем какого-нибудь мерзавца, который пятнадцать раз ткнул ножом своего лучшего друга и ушел от ответственности только потому, что арестовавший его офицер неправильно оформил бумаги. Что вы чувствуете, когда освобождаете такого человека?
Бетти посмотрела на Мудроу, ожидая поддержки, но тот ничем не мог ей помочь. Джим Тиллей сказал о том, что тревожило каждого нью-йоркского полицейского. Блюстители порядка старались, арестов становилось все больше (несмотря на ограничения, наложенные поправкой Миранды), и было ужасно обидно через шесть месяцев видеть на свободе человека, которого обвиняли в попытке убийства, потому что судили его всего-навсего на угрозу насилия.
— А вы понимаете почему? — спросила Бетти Мудроу.