Даже через толстые стены дома я чувствовала порывы ветра — это странное дыхание сельской местности. Все вокруг продолжало жить, а я парила в воздухе. Я оказалась в мире исчезнувших детей, и уже не было времени на мысли о том, что без мамы мы совершенно не сможем существовать на острове Мэн.
Когда я вспоминаю те первые недели, то понимаю, что чувствовала не обездоленность или растерянность, а трепет.
Отец меня избаловал, поскольку ему больше не надо было отчитываться перед мамой. В торговом центре он купил мне штаны с подтяжками, которые мама отвергла бы как очередную причуду. Еще он разрешил мне проколоть уши, и даже пошутил, сказав: «А проколи себе еще что-нибудь». Он не ограничивал просмотр телевизора (что было большой удачей, потому что телевизор у нас в коттедже в Куайн Хилл только «нагревался» двадцать минут). А в газетных киосках он всегда покупал мне «ерундовины» — конвертики с сюрпризами, содержание которых я быстро разгадывала. Почти в каждом был жалкий набор алюминиевых колечек, дешевых конфет и миниатюрных деревянных чашечек — кукол у меня не было, так что и чашечки были ни к чему.
Но, видимо, деньги, с которыми мы приехали из Ирландии, скоро кончились, потому что папа начал пропадать целыми днями в поисках работы, оставляя меня совсем одну.
Я пялилась в потолок.
Я думала о Клири, расчесывая воспалившиеся мочки ушей.
Я обещала папе не выходить из дома. Он говорил, что остров совсем не похож на Ирландию — здесь было больше похитителей и извращенцев. Даже почтальона впускать нельзя.
Однажды я решилась с ним это обсудить:
— Пап, я все
— Боже, кто тебе это сказал?
— Мама.
Но разговоры о маме все еще не приветствовались.
— Не надо так делать, — сказал папа. — Если с тобой заговорит незнакомец, просто скажи мне.
Но не только чрезмерная отцовская опека была причиной моего уединения. Я ведь была приезжей, поэтому все равно не знала, где собираются местные дети. На острове ходил рейсовый автобус, но его расписание, кажется, менялось как раз в тот момент, когда я начинала в нем разбираться.
В итоге большую часть времени я просто сидела на диване, переключая каналы или слушая музыку, и старалась игнорировать урчание живота под дорогими шмотками.
Изнывая от одиночества, я стала в красках фантазировать о маминой солонине и сэндвичах с беконом. Потом в своих мечтах я переходила к английскому завтраку — скрэмблу на поджаренных тостах из содового хлеба. Я, как ни странно, вспоминала даже ее рагу со свининой и почками, хотя раньше от одного вида крутило живот.
Приливная тоска по дому уносила меня от мыслей о еде к воспоминаниям о маминых ежедневных домашних ритуалах: как по утрам она ставила чайник, спрашивала, сколько я буду сосисок, и включала «большой свет» на потолочном вентиляторе. Я почти что надеялась, что сейчас поверну голову, и она будет стоять в самом темном углу и скажет что-нибудь, вроде:
Я скучала даже по тому, как она на меня ругалась. Как только остров потерял все очарование новизны, меня начало раздражать, что папа совсем не делает мне замечаний, когда я разношу грязь с улицы по всему дому или выскакиваю под ледяной дождь без плаща. Хоть бы раз что-нибудь сказал, и мне сразу полегчало бы! Что-нибудь в духе маминых причитаний:
Всякий раз, когда желание вернуться к маме достигало пика, папа приходил домой и разговаривал со мной в той неподражаемой взрослой манере, которая заставляла меня самой себе дивиться: что я, с ума сошла — скучать по маминым покровительственным проповедям о третьем мире?
— Ты когда-нибудь замечала, что девяносто процентов людей поливают грязью тех, с кем работают? — спрашивал он.