Этими немногими словами мы выражаем всю растительную жизнь, больше о ней нечего сказать.
Большая разница, стремлюсь ли я из светлого в темное или из темного в светлое; пытаюсь ли я, когда ясность уже не улыбается мне, закутаться в некоторый полумрак или же, убежденный, что ясное покоится на глубоком, нелегко поддающемся исследованию фундаменте, силюсь захватить наверх все, что возможно, из этого трудновыразимого фундамента. Я считаю поэтому, что всегда выгоднее следующее: пусть естествоиспытатель сразу признается, что в отдельных случаях он допускает это; умалчивание тут обнаруживается слишком ясно.
Ударами маятника управляется время, переменным движением от идеи к опыту – нравственный и научный мир.
При сколь угодно разработанной номенклатуре мы не должны забывать, что это – только номенклатура, что слово – надетый, навешенный на какое-нибудь явление слоговой знак, что оно поэтому отнюдь не выражает вполне природу и, стало быть, на него надо смотреть только как на вспомогательное средство, применяемое ради нашего удобства.
Ботаник-специалист берет на себя в высшей степени трудную задачу, вменяя себе в обязанность определение и обозначение вещей часто неразличимых. Из понятия метаморфозы вытекает, что вся растительная жизнь – непрерывная последовательность заметных и незаметных изменений формы, из которых первые определяются и называются, последние же могут быть замечены только как текучие состояния, едва доступные различению, не говоря уж о наделении именем.
Вот почему относительно первых большею частью пришли к соглашению, благодаря чему ботаническая терминология разрослась превыше всякой понятности, последние же все еще не поддаются и дают при случае повод если не к недоразумениям, то к разногласиям среди друзей науки.
Если поэтому ботаник твердо запечатлеет в своем уме наши соображения, он должен тем более проникнуться достоинством своего положения; он не станет биться над невозможным, но, сознавая, что цель, к которой он стремится, недостижима, он именно поэтому будет чувствовать себя все ближе к этой высокой цели, хотя бы шаги его и не поддавались измерению.
Резко различающая, точно описывающая ботаника более чем в одном смысле заслуживает высочайшего уважения, пытаясь проявлять высшую степень дара разъединять, отделять, сравнивать, как он дан человеческому уму, и давая затем пример того, как далеко можно с помощью языка, с помощью проникающего в самые мелкие детали наблюдательного таланта называть и обозначать еле различимое, раз оно открыто.
Хотя и более низким, но уже идеальным предприятием человека является счет, с помощью которого в обыденной жизни обслуживается столь многое; но большое удобство, общепонятность и общедоступность создают численному упорядочению доступ и одобрение также в науках. Линнеева система именно благодаря этой общедоступности достигла общепризнанности; однако более высокому пониманию она более стоит на пути, чем содействует ему.
Может, однако, встретиться случай, когда органпротей так скрывается, что его уже не найти, так изменяется, что его уже не признать; а так как собственно ботаническое знание покоится на том, чтобы все находилось и указывалось, чтобы все оформленное описывалось сквозь все свои изменения как законченно-оформленное, то отсюда видно, что та первая идея, которой мы придавали столько ценности, хотя и может рассматриваться как руководящая нить при отыскивании, но в отдельных случаях не только не в состоянии помочь определению, а, напротив, должна служить для него препятствием.
При ботанической терминологии затруднением является то, что отчасти она определяет, и притом с легкостью, хорошо различимые части растения, а затем ей приходится – при переходах от одних частей к другим – разделять, определять и называть также неразличимое.
Рассматривая ход естественных наук, можно заметить, что при первых невинных начатках, когда явления берутся еще поверхностно, каждый доволен тем, что истово преподается узнанное, знакомое и что не слишком церемонятся с точностью известных выражений; по мере дальнейшего движения обнаруживается все больше трудностей, так как пластичность производит везде различия до бесконечности, не удаляясь, по существу, от своей основной тенденции. Разительный пример – вопрос, что у некоторых цветов чашечка и что – венчик. Быстрее идущие в цвет однодольные скоро приобретают венчиковидную чашечку, однако этот венчик все же сохраняет кое-что от чашечки, как три наружных листика тюльпана; и что касается меня, то я думаю, что вместо того, чтобы спорить, как назвать ту или иную часть, нужно было бы применять более высокое понятие, спрашивая, откуда происходит данный орган и куда он направляется. Листочки идут кверху, чтобы под конец собраться вокруг оси в качестве чашелистиков; чашечка тюльпана узурпирует сейчас же права венчика; так мы найдем и в понятном, и в поступательном направлении, что природу нельзя ни поймать на узду слова, когда она спешит, ни перегнать, когда она медлит.
Если поэтому спросят, как лучше всего соединить идею и опыт, то я ответил бы: практикой!
Цеховой естествоиспытатель обязан дать отчет, от него требуют, чтобы он умел назвать как растения, так и их отдельные части; если он впадает относительно этого в противоречие с самим собою или с другими, то общим законом будет то, что в состоянии не столько решать, сколько примирять.
Да будет здесь позволено сказать, что как раз это важное, так серьезно рекомендуемое, общеупотребительное, чрезвычайно содействующее прогрессу науки, с поразительной точностью проведенное словесное описание растения во всех его частях, что как раз это столь обстоятельное, но в известном смысле ограниченное занятие мешает иному ботанику добраться до идеи.
Ибо он, чтобы описывать, должен взять орган так, как он дан в настоящую минуту, и, следовательно, принимать и запечатлевать каждое явление как существующее само по себе; поэтому тут, собственно, никогда не возникает вопроса, откуда же произошло различие форм: каждая из них должна ведь рассматриваться как что-то прочно установленное, совершенно отличное от всех остальных, также и от предшествующих и последующих. Благодаря этому все изменчивое становится стационарным, текучее – косным; напротив, быстро бегущее в закономерном изменении рассматривается как ряд скачков, и сама собою изнутри оформленная жизнь – как что-то сложное.
Анализ и синтез[94]
(
Виктор Кузен[95] в третьей лекции текущего года по истории философии превозносит XVIII век особенно потому, что тот при обработке наук пользовался преимущественно анализом, остерегался поспешных синтезов, т. е. гипотез; воздав хвалу почти исключительно этому методу, он замечает, однако, под конец, что и от синтеза не нужно безусловно уклоняться; время от времени нужно вновь осторожно обращаться к нему.
При рассмотрении этого взгляда нам прежде всего пришло на ум, что даже в этом отношении XIX веку еще выпала на долю значительная работа; ибо друзьям и адептам науки нужно обратить самое тщательное внимание на то, как часто упускают испытывать, развертывать, выводить на чистую воду ложные синтезы, т. е. доставшиеся нам по традиции гипотезы, и вновь вводить дух в его древние права – становиться в непосредственные отношения к природе…