Книги

У смерти женское лицо

22
18
20
22
24
26
28
30

Он настороженно прислушался к тому, как гремит на кухне сковородками жена. Процесс приготовления пищи у нее всегда сопровождался диким грохотом, словно на кухне разгорался очередной региональный конфликт и стороны уже перешли от оскорблений в печати и по радио к артиллерийской подготовке. Это, насколько понимал Виктор Николаевич, служило своего рода выражением протеста против «домашнего рабства». Супруга Виктора Николаевича, однажды вычитав это выражение в одном из своих идиотских романов, приняла его на вооружение и теперь к месту и не к месту размахивала им, как боевым знаменем. Она могла бы и не готовить пищу. Все равно то, что выходило из ее рук, по вкусу напоминало вареное дерьмо, и есть это было можно разве что во избежание скандала, но ежедневное громыхание кастрюлями было частью того самого «домашнего рабства», против которого она протестовала, и перестать заниматься этим означало бы потерю позиций в необъявленной войне. Это была какая-то форма мазохизма — настолько сложная, что Виктор Николаевич давно махнул на нее рукой. Слава Богу, что ее чувство долга не распространялось на постель — заниматься с ней любовью было все равно, что пытаться разжечь надувную куклу или тыкать своей штуковиной в кастрюлю с подошедшим тестом.

Виктор Николаевич осторожно открыл шкафчик под раковиной, продолжая гадать, как его угораздило жениться на этом создании, и пошарил за трубой, нащупывая заткнутое пластмассовой пробкой горлышко бутылки. Это тоже было частью ритуала — дражайшая Наркисса Даниловна была впридачу ко всему остальному воинствующей абстиненткой, и ей ничего не стоило вылить в раковину подаренную мужу на день рождения сослуживцами бутылку «Камю». Он тогда не дал ей по морде только потому, что это послужило бы очередным камнем в ее персональной Стене Плача, которая и так уже поднялась до самого неба.

«Наркисса Даниловна, Господи Боже мой, — думал он, осторожно, стараясь не звякнуть о трубу, выуживая бутылку. — Ну и имечко! Чем же, интересно, думал дражайший тестюшка, так обзывая родную дочь?»

Он нацелился по привычке вынуть пробку зубами, но вовремя вспомнил, что зубов у него теперь нет, и воспользовался маникюрными ножницами жены. Водка обожгла горло, собравшись в пустом желудке ощутимым плотным комом, горячим, как миниатюрное солнце. Твари, подумал Виктор Николаевич. Ну почему все бабы такие твари? Откуда столь разительный контраст? Теплые, мягкие, красивые тела, внутри которых все либо сгнило, либо заморожено. А если разморозить, то обнаруживается то же самое — гнилье, вонь, плесень...

Он уже собирался вернуть бутылку в тайник, но передумал и отхлебнул из горлышка еще раз, уже более основательно. Вот так. Теперь можно жить дальше. Теперь можно думать и решать.

Он сполоснул рот одеколоном, совсем забыв о рассеченных губах, и едва не заорал в голос — это оказалось больнее, чем удар тяжелой портативной рацией по зубам. Некоторое время он стоял с побагровевшим от сдерживаемого вопля лицом, и в мозгу его сумасшедшим кровавым калейдоскопом мелькали образы того, что он сделает с этой девчонкой, когда доберется до нее. Он смутно ощущал эрекцию... Ну да, а почему бы и нет? Его приятелю тоже найдется дело... немного позже, когда они окажутся наедине.

Виктор Николаевич вышел из ванной, благоухая одеколоном, словно только что побывал в руках у ученика парикмахера, и был немедленно уличен в употреблении спиртных напитков. Более того, ему инкриминировали принятие одеколона внутрь, словно он был последним подзаборным алкашом. «Хотя, — подумал он, — было бы любопытно взглянуть на алкаша, который по бедности своей хлещет туалетную воду от Кристиана Диора». На стол перед ним брякнули тарелку с неаппетитной массой, полученной путем сложных манипуляций с высококачественными продуктами, и, пока он вяло ковырялся вилкой в этом дерьме, прочли раздражающе-длинную лекцию о разрушительном влиянии алкоголя на здоровье и психику, а через них — и на семью.

«Какая семья? — хотел заорать Виктор Николаевич. Заорать, вскочить и швырнуть вилку с такой силой, чтобы тарелка разлетелась на куски. — Какая, на хрен, семья?! Где ты ее видишь, семью?!»

Вместо этого он аккуратно положил вилку на стол и отодвинул тарелку, вежливо поблагодарив и сославшись на боль в сломанных зубах. Лекция немедленно возобновилась. Теперь это было леденящее кровь повествование о том, что будет с ним, если он в ближайшее время не изменит образ жизни. Наркисса Даниловна работала преподавателем в университете и могла говорить часами, ни разу не запнувшись, одинаково ровным тоном, доводя его до исступления и получая от этого несомненное, хотя и отлично скрываемое удовольствие.

— Послушай, — не сдержался наконец Виктор Николаевич, — почему бы тебе не поберечь запал для твоих студентов?

Наркисса Даниловна прервала свою тираду на полуслове и уставилась на него через плечо удивленными глазами со слипшимися от туши ресницами. Ее выщипанные в ниточку брови приподнялись изогнутыми арочками, собрав кожу на лбу в мелкие складочки.

— Что ты имеешь в виду? — спросила она. Она прекрасно знала, что он имеет в виду, и он знал, что она знает, и в другое время обязательно промолчал бы, просто чтобы не затевать свару и побыстрее покончить с этой пыткой, выйдя из дома, но сегодня у него не было настроения молча выслушивать бред, который он и без того знал наизусть.

— Я имею в виду, — сказал он, изо всех сил стараясь не шепелявить, — что было бы просто чудесно, если бы ты заткнула свою пасть.

Он испытал огромное облегчение, сказав наконец то, чего не решался сказать уже добрых десять лет. «Десять лет, — думал он, глядя на ее внезапно сделавшуюся очень прямой спину, — десять лет, Боже ты мой! Прямо как в том анекдоте: если бы сразу убил, теперь уже освободился бы...» Беда была в том, что все эти десять лет существовало что-то такое, что помогало этой сушеной вобле держать его на привязи. Сначала это был тесть — генерал КГБ Данила (именно Данила, черт бы его побрал, а ни в коем случае не Даниил!) Константинович Трошин с его связями, протекциями и прочим дерьмом, в один прекрасный день превратившимся из некоего морального капитала, на который Виктор Николаевич, чего греха таить, рассчитывал в своем продвижении по службе, вот именно в кучу кровавого дерьма, и только ленивый не тыкал Данилу Константиновича мордой в это дерьмо. Комитет устоял, но толпе было, конечно же, маловато расправы над памятником, и генерал Трошин был одним из тех немногих, кого могучая организация отдала на растерзание одуревшей от вседозволенности шайке демократов — все равно толку от него было, как от козла молока.

Когда возможности косвенного шантажа подобным образом исчерпались, Наркисса Даниловна не сдалась и перешла к шантажу прямому. Ей ничего не стоило позвонить к нему на работу и спросить у шефа, считает ли тот нормальным и допустимым наличие у себя в отделе офицера-алкоголика, ни во что не ставящего семью как ячейку общества. Черт возьми, она делала это трижды! И каждый раз он имел долгий и неприятный разговор с шефом... Кроме того, хоть старый сморчок, ее папаша, и влачил вполне жалкое существование всеми забытого пенсионера, но связи у него остались, и, не будучи в состоянии продвинуть зятя, он мог его вполне успешно придерживать, что и делал неоднократно с маразматическим злорадством.

И теперь, сверля взглядом заледеневший затылок супруги, Виктор Николаевич отлично представлял себе, чем может закончиться его выходка. Такого он не позволял себе никогда, и теперь она могла забыть об инстинкте самосохранения и заложить его — заложить по-настоящему. Он не был настолько глуп, чтобы посвящать ее в подробности своих взаимоотношений с Головой, но и она, следовало отдать ей должное, никогда не была полной идиоткой и наверняка о многом догадывалась. Тем не менее, невзначай перейдя свой персональный Рубикон, Виктор Николаевич внезапно испытал пьянящее чувство освобождения, словно школьник, который, придя в школу с невыученными уроками, обнаружил, что все его учителя заболели, а то и скончались. Больше не надо было прятаться, и он вдруг почувствовал небывалый прилив энергии: теперь он мог со всем справиться сам... Пожалуй, даже и с той девчонкой, которая ухитрилась дважды подряд выбить из него дерьмо.

— И вот еще что, — сказал он, по-прежнему глядя в спину жены. Он опять забыл про свою чертову щербатость, и получилось у него нечто вроде «восьисесто», но это были уже сущие мелочи: выбитые зубы — это не выбитые мозги, с этим можно жить. — Вот еще что, — повторил он, старательно артикулируя звуки. — Не пытайся больше испортить мне жизнь, это плохо кончится.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что поднимешь на меня руку? — с великолепным презрением спросила Наркисса Даниловна, всем корпусом разворачиваясь к мужу. Это был величественный, отлично отрепетированный поворот — так разворачивается орудийная башня береговой батареи, готовясь мощным залпом смести супостата с лица земли. Но залпа не получилось. Вместо залпа вышел пшик, потому что в глазах жены Виктор Николаевич даже через свои поврежденные очки разглядел неуверенность.

— Руку? — переспросил он с нехорошей улыбкой. — Руку? Не смеши меня, зайка. Времена, когда я мог бы ограничиться этим, давно прошли. Я тебя просто пристрелю и закопаю в лесу под елкой. Надеюсь, ты понимаешь, что я не шучу. Ты надоела мне смертельно, я терплю уже тысячу лет, и, если ты дашь мне повод, я сделаю это с удовольствием.

Теперь он отчетливо видел страх, поселившийся в густо подведенных глазах супруги. Холеное сучье лицо вытянулось и побледнело, и — о, счастье! — она молчала. Впервые за десять лет ей нечего было сказать. Ее личное хранилище гладких, как обточенные морем камни, заготовленных на все случаи жизни фраз внезапно опустело. На береговой батарее кончились снаряды — канониры тайком разбегались кто куда, а доведенные до отчаянья офицеры пускали себе пулю в лоб и подрывали орудия, чтобы те не достались врагу. Виктор Николаевич по роду своей деятельности не раз бывал в острых ситуациях, но никогда в жизни не переживал такого триумфа, как сейчас. Он даже вообразить себе не мог, насколько, оказывается, просто было заставить ее замолчать. Впрочем, вполне возможно, что для этого вначале нужно было в достаточной мере внутренне созреть. Может быть, вовсе не его слова напугали ее, а заключенная в них правдивая интонация или холодный блеск его глаз, вдруг сделавшихся похожими на мертвые серые камешки, вкрапленные в меловой откос лица. Так или иначе, это была победа, и он начал верить, что, возможно, еще увидит небо в алмазах.