Книги

Тысяча лун

22
18
20
22
24
26
28
30

Должно быть, мой вид напугал братьев Сюгру, которые не понимали, что я такое, и в женском-то платье. Но законник Бриско одобрительно хрюкнул при виде моей новой внешности, да и вообще, его больше заботили растущие кучи цифр и своенравные стопки документов, которые следовало приструнить. Купчие на землю пришли в беспорядок. Некому было обрабатывать огромные просторы этих запущенных земель, где рабы изумлены свободой, фермы, «уничтоженные огнем и войной», все еще не восстановлены, по словам законника Бриско, на чьем лице гнев мешался со слезами, и старые солдаты влачат существование кое-как, ни живы ни мертвы, и что ни день, мятежники объявляются то тут, то там. Что делать лояльному жителю? И чему он нынче лоялен? И никто из теннессийцев не настолько хорош, как думает, и, может, никто и не настолько плох. Теннесси двинулся в одну сторону – стать лучшим штатом в составе Союза – а потом сразу в другую, как только губернатор сменился. Сначала был губернатор Браунлоу, сторонник и защитник бывших рабов, а теперь новый, осёл, тащит Теннесси обратно к ненависти и боли. Когдатошние мятежники снова с правом голоса, и в Теннесси никогда больше не будет губернаторов-республиканцев, прикидывает Бриско. Он не видит, как это вообще возможно, – а у него с глазами порядок.

Но что бы там ни было, законник Бриско все скрипит пером, цепляющим волокна плохой бумаги, – а другой нынче и не достать. Война убила бумажную фабрику у реки. И плохая бумага стала «годной». Работать-то надо.

Из Теннисона Бугеро нынче нельзя было выжать ни слова – ни вычурного, ни обычного. Он был приветлив и прост, как всегда, но что-то в его механизме сломалось. Он не залеживался в постели ни минутой дольше, чем надо, и бегал по амбарам и по двору, как раньше, и мог делать всю работу, какую Лайдж ему давал. Когда-то он знал сто песен, но теперь они умолкли. Я видела, как он напрягается, пытаясь издать звук, но звук ему не повиновался. Рана под волосами зажила, но в глубине что-то все еще было не так.

У Бриско хорошо было работать в том смысле, что туда стекались все новости. Шериф Флинн пошел к командиру гарнизона в Парисе, а тот послал его к полковнику, командующему ополчением. Все это касалось избиения Теннисона, но не меня, ничтожного существа.

Законник Бриско очень интересовался ополчением, ибо предыдущий губернатор Теннесси организовал его сам, чтобы держать в узде всякий сброд, мятежников и ночных всадников, творящих повсюду хаос. А теперь было не очень понятно, кого это ополчение должно защищать и чем вообще должно заниматься. Командовал им полковник Пэртон, яростный враг ночных всадников и всяческих нарушителей закона. Округ Генри издавна был землей мятежников, так что их тут хватало. У них мозги закипали от одной мысли о том, что чернокожие добились свободы. Законник Бриско полагал, что именно эти люди напали на Теннисона. Негр должен носить при себе бумагу, где говорится, что он на кого-то работает, иначе его сочтут бродягой. А Теннисон правил отличной кобылкой, запряженной в добротную телегу. Значит, его могли счесть вором. Почему бы нет? Про негра можно все, что угодно, сказать. Вот что случилось, по предположениям законника Бриско. Он не знал точно. И еще не знал, связаны ли эти люди с Джасом Джонски, но придумал хороший способ выяснить: он собирался пойти и спросить у Джаса.

Тут Джас Джонски в кои-то веки заговорил откровенно. Он сказал, что сожалеет о случае с Теннисоном Бугеро, но в то же время не стесняется рассказывать о том, как с ним обошлись на этой чертовой ферме. Он сказал, что его оскорбили и что Теннисон Бугеро подверг его унизительному обращению. Я уверила законника Бриско, что Теннисон ровным счетом ничего не сделал Джасу, только удостоверился, что тот крепко связан и не может вывернуться из пут. Поскольку так приказал Лайдж Маган. Ну и вот, Джас Джонски заявил, что охотно рассказывал об этом любому, кто соглашался слушать. Так что в городе узнали про нанесенное ему оскорбление и про то, как с ним обошлись, когда он всего лишь поехал проведать свою суженую. Законник Бриско сделал вывод, что обо всем прослышали зловредные люди, зовущие себя ночными всадниками, – те, кого ополчение должно было держать в узде. Считалось, что ночные всадники скоро начнут действовать, так как климат становится для них благоприятным. Возможно, кое-кому из этих ренегатов нравилось в лесах. Лучше, чем сидеть дома со скучными женами, так выразился Бриско. Он спросил Джаса Джонски, указывал ли тот кому-нибудь на Теннисона, когда Теннисон был в городе, и Джас Джонски засмеялся. Этот смех был красноречивей слов.

Итак, законник Бриско решил, что продвинулся в деле. Для него главное было, что он знал: его любимый Теннесси в упадке и бедствует, но, может быть, и переживет войну и последствия таковой, именуемые миром, если только будет держать курс на правосудие.

– Времена такие опасные, что закон практически изнемогает.

Так он сказал. При этом его щеки, если можно так выразиться, слегка заблестели, а красное лицо словно оплыло в полумраке конторы. Та часть души Бриско, что принадлежала Теннесси, была склонна внезапно проливать слезы. Мне не хотелось плакать, когда он это говорил, но мне было очень плохо. Каждый раз, когда он поминал Джаса Джонски, сердце у меня сжималось и ноги подкашивались. Я вспоминала боль между ногами, и мне хотелось спросить законника Бриско, откуда возьмется правосудие для меня. Трудность была в том, что я не знала, как много Розали открыла мужчинам, а у меня, как выяснилось, не было слов, чтобы говорить об этом. Может, я и смогла бы сказать нужное в тот самый день, когда брела, шатаясь, к дому Бриско, но за все прошедшее время эти слова слиплись в каменный ком, и я так же не могла говорить про это, как Теннисон – про все вообще. Я не знала, почему у законника Бриско на уме Джас Джонски, – только ли из-за Теннисона, или законник мыслями возвращается к Джасу Джонски вообще и к моему смятению – моему смятению из-за всего этого дела. Черт побери все на свете, как сказал бы Томас. Чертово смятение. Мне даже хотелось вспомнить момент моего страдания – лишь бы увидеть, лишь бы увидеть, кто его причинял. Тьма, тьма, тьма, тьма.

Эта тьма стала для меня ключом, и меня озарило, что, кто бы это ни был, он совершил свое черное дело в темноте. Я вновь и вновь ломала голову – не в конюшне ли, где работает Фрэнк Паркман, все произошло? Я сама не знала, отчего мыслями упорно возвращаюсь туда. Может, из-за его странного поднывающего голоса? Может, его звуки пробудили во мне память? Но только – в самом ли деле я помню, как Джас Джонски привел меня в конюшню, или я это сама надумала из-за визита шерифа Флинна, который случайно взял с собой Паркмана? Мне никак не удавалось представить, как мы с Джасом Джонски идем под ручку по главной площади. Не выкрикнула ли нам в спину оскорбление малорослая женщина у конторы по продаже негров? И не стоял ли Фрэнк Паркман, хохоча, в разинутой пасти ворот конюшни? Может, смех – свидетельство надежнее слов? Я и видела все это, и не видела. Оно проплывало у меня перед внутренним взором и исчезало, как сон.

Не знаю, у многих ли память мутнеет. Со мной эта муть явно играла дурную шутку.

Конечно, мне не хотелось рассказывать законнику Бриско, что мы с Джасом Джонски в тот роковой день пили виски на задах лавки. Бутылку он позаимствовал из запасов мистера Хикса. Иго мистера Хикса уже становилось невыносимо для Джаса Джонски, по его собственным словам, и ему было приятно реквизировать вещи, которых хозяин не хватится. Через лавку протекала целая река виски. Я пила его впервые, он обжег мне рот и совсем не понравился. Джон Коул был в принципе против виски, хотя Лайдж Маган держал у себя бутыль какого-то огненного снадобья, которое гнали на западе округа Генри, возле Комо. Девизом Лайджа Магана было: «Два стакана – рай, три стакана – ад».

Джас Джонски не самогоном меня поил. То был настоящий виски, с винокуренного завода. Я не помню, сколько выхлебала; поначалу мне не понравилось, но через минуту стало казаться, что мое тело – длинный стебель, а из головы у меня вырастает, распускаясь, дивный цветок. Мне казалось, что я ангел, закаленный в огне. Всю мою прежнюю жизнь ненадолго вычеркнули, и ее заменило странное пламя экстаза. Идя с Джасом Джонски по городу, я парила на пылающих крыльях.

Следующее, что я помню ясно, – Лана Джейн Сюгру кричит братьям, чтобы запрягали двуколку.

Так что же я могу сказать о событиях в промежутке? Я не могу сочинять. В этом нет никакого смысла. Мне пришло в голову набраться храбрости, проскользнуть в город и спросить Фрэнка Паркмана, что он знает. Фрэнка Паркмана с его перекошенной ухмылкой, смехом и ноющим голосом. По тому, как обходился с ним шериф, я поняла, что он считает Фрэнка дураком. Но уверенности в этом у меня не было. Меня беспокоило что-то смутное, какой-то отзвук, тень. Притом даже дурак может хранить в памяти происшедшее.

И вот в ту же пятницу, закончив работу у Бриско, я отправилась в город. Я оставила мула топтаться на последнем отрезке Хантингдонской дороги и час ходила взад-вперед, ожидая, пока сумерки накроют город. Помощник конюха не может уйти с рабочего места, и я не сомневалась, что застану его там.

Конечно, я была одета мальчиком и собиралась посмотреть, узнает ли Фрэнк Паркман во мне Винону. Я решила, что лучше будет, если не узнает, но тогда он может удивиться, откуда это черти принесли в город еще одного индейца. Когда не сплетешь заранее рассказ и не знаешь, что говорить, чувствуешь себя тем глупее, чем ближе к цели. Поверит ли он, что я двоюродный брат Виноны? Или сразу поймет, кто я, и расхохочется смехом безумца? И, будучи другом Джаса Джонски, просто захлопнет рот, как ракушка – створки? Мне нужна была лишь четкая картина того, что произошло на самом деле. Только это я и хотела от него получить. Он, в конце концов, помощник шерифа, а значит – представитель закона хотя бы по временам, и разве не долг его – помочь прояснению истины, особенно ввиду того, что его начальник шериф Флинн приехал к Лайджу и заявил о своем желании дойти до сути дела?

Город в сумерках был как закипающий котел похлебки. Невидимые люди зажигали свечи и фонари в домах, медленно стираемых темнотой. Все краски города, и днем-то не особенно яркие, бурели и темнели – одна доска за другой. Лишь в одном месте еще шумело и блестело – в салуне у Золликоффера. Звуки пианино разбегались оттуда по улицам и закуткам города, как сотня крыс. Мой мул, создание грациозное, хоть и низкой породы, выступает красиво; в нем есть что-то от маленьких мексиканских лошадок. Во всяком случае, ему нечего стыдиться. Так изящно он поднимает ноги.

У меня появились, я не знаю, странные мысли насчет себя самой. Я ехала, девочка в мужских штанах, на муле по сумеречным улицам Париса. С пистолетом и ножом. Ведь я почти не боюсь, хотя как девочка должна была бы вся трястись от страха? Порванная кем-то и, на холодном языке проповедников, погубленная? Нет, я ничуть не погублена. Я начинала чувствовать себя подлинным чудом смелости. Как же это случилось? Холодное одеяние страха и сомнения спало с моих плеч. Поднимется ли оно когда-нибудь с холодной земли, чтобы снова меня окутать?

Я чувствовала, что готова на все. Что стою на пороге великих дел.