— Вас можно на минутку? — отозвал его однажды строгальщик в сторону, когда Петр проходил по цеху.
— Пожалуйста, — ответил тот, глядя на него изучающим взглядом.
— Я слышал про вас. У нас в цеху рассказывали, что вы верующий в Бога. А какой вы веры? — спросил незнакомец.
Петр Никитович смутился, но затем с внутренним торжеством ответил:
— Да, я верующий в моего Господа. А какой я веры — не знаю, как сказать. Да, сам по себе, ну, какой мы все, вы-то ведь тоже, наверное, верите в Бога?
— Обязательно, — ответил мастеровой, — иначе я не подошел бы к вам. Но, по-моему, вы верите не так, как все. Все хоть и верят, в церковь ходят, но и курят, и пьют, и ругаются, воруют и всякие безобразия творят. А про вас мне рассказали, что вы все это бросили и стали другим человеком. Да и сам я был таким, как все, но когда оказался в плену, там уверовал по-настоящему и крестился вторично. Меня называют с тех пор баптистом, а вот как приехал домой, здесь никого не найду таких.
— Ну, братец, вот мы и нашли друг друга! — прервал его Петр, ухвативши за рукава промасленной куртки и радостно потрясая руку. — Я тоже ищу своих и очень рад такой встрече. Меня зовут Петром, отца Никитой, у меня жена и двое сыновей. Живу на Ямках (так назывался поселок). Может, знаете у кого, вот мастера недавно схоронили — Ивана Ивановича.
— Конечно, знаю, — ответил собеседник, — а меня зовут Василий Иванович. Живу рядом с заводом, жена у меня Катя. Детей-то Бог не дал — больная она у меня. Очень зову вас к себе, хоть когда, в любое время.
Вечером же Василий Иванович с женою, не дожидаясь Петра Никитовича, решили сами прежде посетить его, да так вот и пришли к Владыкиным в гости. До позднего часа пробыли они в радостной беседе, в молитвах и даже по просьбе Павлушки спели «Как тропинкою лесною». Василий Иванович оказался большим любителем пения, в армии служил капельмейстером и даже привез с собой оттуда кларнет. За свою любознательность Павлик очень понравился гостю, и между ними с этого вечера завязалась большая дружба, сохранившаяся на многие годы. В жизни Павлушки это сыграло немалую роль.
С первого же вечера между Петром Никитовичем и Василием Ивановичем установились очень близкие отношения, и они условились, что пока будут ходить к молоканам на собрания, а там — Бог усмотрит.
Молоканские собрания заметно изменились по своему характеру после того, как их стали посещать новые семьи. Они хоть и оставались уважаемыми гостями, но внесли в собрания некоторое оживление. Молоканские старички инициативу собрания держали в своих руках, но были всегда дружелюбны, на проповеди гостей ставили постоянно, вместе молились, пели псалмы, а после собраний подолгу оживленно беседовали. Было у молокан немало молодежи, но из-за религиозных молоканских правил она оставалась какой-то неживой, бездеятельной. Молоканские собрания были порой многолюдными за счет приезжающих в гости из других мест, но Петр Никитович и его друзья ясно определили, что здесь чего-то не хватает, какие-то путы не дают желаемых духовных просторов, не чувствуется свободы духа, полной радости и любви.
Луша хоть и ходила иногда на собрания и рада была изменениям, происшедшим с Петром, и новому кругу знакомых, но не имела в себе того внутреннего мира, не было в ней и перемены, какую она видела в муже.
Однажды Петр Никитович, копаясь в домашних вещах, обнаружил запрятанные книги. Одна из них — «Сладострастник» с соответствующим рисунком на обложке. Взяв в руки книгу, Петр подошел к жене с вопросами:
— Луша, это твои? Откуда они у тебя? Неужели ты их читаешь?
Жена в смущении торопливо выхватила из его рук книги со словами:
— Ну, докопался. Что они тебе, мешают? Господские это еще, пусть себе лежат. А то еще к иконам придрался, а ведь это материно благословение. Стоят они, хлеба не просят, пусть стоят.
Петр не мог еще вполне понять, что обновление в жизни происходит от обновления в сердце. Ему казалось, что все вокруг него стало новым. Новое, значит, должно быть и в его доме, в жене и в новых молоканских друзьях. Однако тяжко, обидно и даже неожиданно для него было, что, несмотря на обновление в нем, вокруг все осталось прежним. Он понял, что обновление — это дар Божий, когда прочитал про Никодима, про самарянку. Так он беседовал с людьми и проповедовал на молоканских собраниях. Еще он понял, как много нужно труда, чтобы это новое вошло в людскую душу, в жизнь, в быт. Он вспоминал, как много было им пережито, пока в него самого не вошло это новое, и тогда смирился. С женой стал ласковее, не принуждал ее, с собеседниками поступал уважительнее. Время шло, пришло оно и для Луши, но в свой час…
В жаркий августовский полдень воскресного дня Павлушка сидел за столом перед раскрытой сахарницей и, воспользовавшись отсутствием мамани и папани, лакомился ее содержимым. Петр Никитович с женой ушли к Василию Ивановичу. В это воскресенье они решили собраться отдельно, без молокан, и заметно задержались. Вдруг раздался оглушительный, сотрясающий воздух взрыв. На верхнем этаже у хозяев зазвенели стекла, и что-то грохнулось на пол. Павлик опрокинулся вместе со стулом навзничь, так как перед этим раскачивался на двух задних его ножках. С пола он, как мячик, подпрыгнул и, придерживая рукой ушибленный затылок, забился в угол. В комнате сразу потемнело. Украдкой взглянув в окно, Павлик увидел, что небо покрылось темно-желтой пылью или облаками, а в воздухе неслись щепки, рогожа, куски досок, и еще что-то с визгом пролетело над домами.
У-у-у — повторился взрыв. Сердце мальчика сжалось, в глазах отобразился ужас, в голове все перепуталось. На полу валялась опрокинутая сахарница и рассыпанный сахар. Мысль о том, что теперь родители узнают про сахар, потянула его к сахарнице, но новая волна очередного взрыва отбросила его опять в угол; дом наверху затрещал. Под окном раздался лошадиный топот: конный милиционер выгонял всех из домов. Хозяева пробежали мимо окна с криком: «Выбегай из дома!» — и скрылись за воротами.
Павлушка, как мышонок, притих в углу. В мыслях промелькнули бабушкины рассказы про страшный суд Божий, а очередной взрыв окончательно утвердил его в бабушкиной правоте. Павлик заплакал, но тихонько, не желая быть услышанным. Конечно, если бы не эта опрокинутая сахарница, то он разревелся бы изо всех силенок, а теперь он мог только хныкать.