– Сколько их там?
– Шесть. Семь. Если считать «Ситгоу», которой вы тоже пользуетесь.
– Закрой все ее карты. Оплати полностью и закрой.
– И «Ситгоу» тоже?
– Да. Все, к чему у нее есть доступ. Ничего не упусти.
Стефани колеблется, ручка зависла над бумагой.
– Что такое? – спрашивает он.
– Надеюсь, вы ее об этом предупредите.
– Она и так довольно скоро узнает.
Стефани молча опускает взгляд в блокнот, но Тодд все равно считывает ее критику, четко видную по поднятым плечам и наклону головы. Жалко. Ее вызов не оказывает на него того воздействия, на которое она рассчитывала. Стефани бы своими делами заниматься. Ему уже пора разобраться с Джоди, показать ей, что время, когда она жила за его счет, окончено, что он не просто прикалывается, а настроен серьезно.
Когда обсуждение закончено, Стефани собирает папки.
– Надеюсь, не надо говорить о том, что все происходящее в этом кабинете – строго конфиденциально.
Тодд ждет ответа, но не получает его.
Когда Стефани уходит, закрыв за собой дверь, он встает и начинает ходить по комнате, сжав кулаки, стараясь сдерживать желание, преодолевать которое уже практически невозможно, но воля его крушится через минуту, и Тодд начинает бешено чесаться. Такое ощущение, что в трусах вообще проходит провод без изоляции. И даже испытывая такую дикую боль, Тодд стыдится – что не в состоянии сдержаться, что не может не трогать промежность, как грязный старикан с лобковыми вшами. Что даже еще не самое страшное. Хуже всего – вкрапления страха в этом неистовстве. Что, если это никогда не пройдет? А если станет еще хуже и будет распространяться по всему телу, и он не сможет ни думать, ни есть, ни спать, а будет только чесаться и чесаться? Что, если придется пойти к врачу? Да и что он сделает, свяжет руки, прикует к кровати или введет в состояние искусственной комы?
Тодда также пугает мысль, что ничего этого не было бы, если бы не более серьезное заболевание, например, СПИД, который у него наверняка есть. Надо смотреть правде в глаза, и он уже понимает, что ВИЧ – единственное возможное объяснение язве во рту. Когда иммунная система перестает работать, это все равно, что в трубах кончается вода – они больше не промываются, и в темных влажных уголках начинает разрастаться всякая гадость – например, грибок. В биологии грибы выделены в отдельное царство, у них своя законная территория гниения, там, в темноте, растут всякого рода дрожжи, плесень и споры, как в страшной сказке.
Тодд достает из ящика стола противогрибковый препарат, вытряхивает одну пластинку, засовывает в рот и прижимает к щеке, хотя и понимает, что это, в лучшем случае, временная мера и что она не излечит болезнь, изначально позволившую Мисс Молочнице поселиться у него во рту, не вдохнет дух борьбы в его слизистую оболочку, не запустит насосы его иммунитета, не прекратит этот дьявольский зуд. Это наказание за то, как он обошелся с Джоди? Если бы он был истинным католиком и следовал путем веры, Тодд мог бы пойти и исповедаться, попросить у Бога прощения. Да, он сделал бы это, потому что он искренне раскаивается, но как тогда ему жить дальше? Что он в состоянии изменить, чтобы исправить ошибку? Наташу он сейчас оставить не может, она же беременная, а содержать два дома ему не по карману. Он старается жить как можно лучше, правильно; да, он совершал ошибки, но нельзя сказать, что Тодд – плохой человек, бессовестный, что не старается изо всех сил. Черт, да он щедрый. Просто не такой богатый, каким все его считают. И хороший, он не держит зла, не убивает насекомых, тратит деньги на водосберегающие унитазы даже несмотря на то, что какая-нибудь крупная промышленность за день тратит больше воды, чем его унитаз сбережет за всю жизнь.
Тодд сбавляет обороты, потом неуверенно останавливается, сплетает пальцы рук, задерживает дыхание, ждет, терпит. Его обманывает уверенность в том, что если почесать, то зуд пройдет. Разве не так должно быть? Но это не обычная чесотка, и лишь с помощью воздержания от нее можно избавиться и перейти на берег здравого смысла и успокоения. Вот. Видишь. Она утихает, остается только слабая дрожь, угасающая вибрация струнного инструмента, колыхание листка, мурлыканье котенка. Но тут снова вступает в игру обман, вероломная мысль о том, что это просто легкий зуд, и надо почесать, и желание это становится всеохватывающим. Тодд уже стоит на коленях, склонив голову, слезы падают на плитку пола, он молит Господа дать ему сил вытерпеть это. А потом, без ритуалов прощания, все пропадает точно так же внезапно, как и началось.
Тодд поднимается, чувствуя себя, словно призрак, вдыхает, набирая воздух в живот, делает круг по комнате, возвращается за стол, звонит Наташе.
У них сейчас трудное время, и Тодд готов допустить, что виноват в этом только он сам. Ему надо бы расслабиться и проявить дальновидность. Он ведь сейчас совсем не думает о сыне. Разумеется, ребенок всегда тут, в виде растущего живота и вспыльчивости Наташи, но надо не забывать о нем и как о личности, неповторимом человеке с пальчиками на руках и ногах и дарованным богом (хоть и крошечным) стручком, Тодд собственными глазами видел его на зернистом завихряющемся черно-белом УЗИ. Его бы устроила и дочь – сейчас не время капризничать, – но у него именно сын, и в этом сыне все его будущее, движение вперед, парадокс, и его рождение положит конец ссорам и суматохе. Когда его сын появится, он поставит всех на колени.
И когда надо будет заботиться о ребенке, Наташа станет другой. Переключится с него на беспомощного младенца. Тодд ждет этого момента с нетерпением, а пока он как минимум должен стараться быть снисходительнее и сговорчивее, потому что, по сути, она же с собой не может ничего поделать. Ведь она сейчас как бушующее море гормонов, все ее инстинкты обострились, Наташа сражается за лучшее гнездо и эксклюзивные права на самца. Возможно, у нее просто период временного умопомешательства, и Тодд абсолютно не хочет ей перечить и мешать, ведь они преследуют общие цели. Он рано решил отстаивать свое право на свободу – теперь Тодд это понял. Что он должен сделать, так это объясниться ей в любви и попросить вернуться домой.