Книги

Терапевт

22
18
20
22
24
26
28
30

— Наверное, не стоило рассказывать, — говорит он. — Флемминг думал, что не стоит. Но я не знаю… Я подумал… На твоем месте я бы хотел об этом знать.

— Да, — я киваю, — спасибо тебе.

Он тоже кивает.

— Это же может совсем просто объясняться. Это же может… ну не знаю… это же кто угодно мог быть. Но теперь ты знаешь, во всяком случае.

И поворачивается, чтобы уйти.

— Маммод, — говорю я; он оглядывается и смотрит на меня. — Вы это полицейским рассказали?

— Нет. Нет, в смысле, они же не спрашивали… Наверное, надо было.

— Да, наверное.

— Ты же можешь им сказать, когда будешь с ними разговаривать…

Маммод быстро удаляется и скрывается в дверях бюро. Это же кто угодно мог быть, сказал он, и с ним можно согласиться с учетом описания внешности. Светленькая, довольно молодая, нормального роста и сложения. Такое описание подойдет большинству норвежек в возрасте до сорока. Он нарочно так неточен? Или я уже никому не верю?

По пути к метро я думаю: в полиции об этом не знают. Маммод не рассказал Гюндерсену. Наверное, я должна рассказать… Но меня охватывают сомнения. На станции «Майорстюа» я прохожу мимо газетного киоска. Не хочу видеть, что они пишут об убийстве в Крукскуге (теперь мою трагедию наверняка называют так; как бы то ни было, не желаю читать их опусы в захлебывающемся от кровожадного восторга тоне, который они приберегают для описания убийств. Прохожу прямо к платформам. Задираю голову и щурюсь на табло — одна линия, другая, восточная, западная — и представляю в то же время, как может сложиться разговор с Гюндерсеном. Я скажу, что Сигурд втайне встречался со светленькой женщиной. Притворно наивное выражение на лице Гюндерсена как бы нейтрально: надо же, да что вы говорите? Словно не понимает, что это значит, когда мужчина встречается с женщиной втайне от жены…

И я решаю: пока не обязательно об этом рассказывать. Конечно, я не собираюсь этого скрывать и лгать не буду: если спросят, отвечу. Но если речь об этом не зайдет, тогда ведь можно немного подождать… Посмотреть, как будет развиваться ситуация. Сразу становится легче дышать. Что-то не особо их интересует то, что я им говорю. Ведь, собственно, совершенно понятно, отчего я не тороплюсь выложить им эту информацию.

Не поеду домой. Рано еще. Сеансы отменены, а что мне тогда делать дома? И я еду на станцию «Сместад».

* * *

Я бываю у папы не так часто, как следовало бы. Если меня спросят, я отвечу, что заезжаю раз в неделю, но на самом деле, если подворачивается какое-то дело, я пропускаю визит. Причем слово «дело» я употребляю в самом широком смысле: хороший фильм по телевизору, или Сигурд предлагает пойти погулять, или я очень устала и хочу просто побыть дома. Анника поступает так же. Мы с ней это не обсуждаем — совсем наоборот, частенько говорим друг другу: «Я заезжаю к нему раз в неделю». Папа нам не звонит. Он слишком занят, говорит он, и не умеет планировать время. Он этого не скрывает. «Я вам всегда рад», — говорит он нам и тем самым перекладывает ответственность за то, встретимся мы или нет, на нас.

Он живет в большом белом доме между станциями «Сместад» и «Холменколлен». Там прошло мое детство. Вот между кронами деревьев показалась крыша, и меня охватывают робкая надежда и грусть; этот набор чувств помнится мне с тех еще времен, когда я, в непромокаемых сапожках и куртке-дутике, возвращалась из школы.

Здесь умерла мама. Но и выросла я тоже здесь. Здесь потеряла девственность, выкурила первую сигарету; здесь проплакала полночи, когда повзрослевшая Анника уехала учиться в другой город. Я не могла заснуть: залила подушку слезами, до конца не понимая, из-за чего. Ведь на поезде до того города было меньше часа, а мы с ней постоянно ссорились…

Надежда и грусть запечатлелись как бы в самой архитектуре. Дом построен в конце девятнадцатого века, в классическом стиле с эркером и прочими прибамбасами, но его состояние оставляет желать лучшего. Пару лет назад папа нанял маляров-поляков, ходивших от дома к дому и предлагавших свои услуги, так что сам дом действительно белый, и если приглядеться, свидетельств откровенной неухоженности не увидишь. Ни битых стекол, ни покосившихся подоконников: нет впечатления, что дом вот-вот развалится или сможет дотянуть лишь до первой осенней непогоды. Его состояние свидетельствует скорее об отсутствии внимания со стороны владельца. Зато можно уже при внешнем осмотре догадаться, что владелец дома вращается скорее в метафизическом, нежели в физическом мире.

Ранней весной признаки запущенности проступают особенно явно. Идя по двору к входной двери, я смотрю на газон, который не был приведен в порядок осенью, до первого снега, и теперь его, как одеяло, закрывает бурая мешанина из прошлогодних листьев. Когда через месяц-другой землю прогреет солнце, они начнут гнить. В конце концов или Анника, или, может быть, сам папа, сжалятся и сгребут листья. Но будет уже поздно; возможно, уже сейчас поздно. Края дорожки растоптаны в грязь. Вряд ли в ближайшие годы газону грозит стать таким зеленым и сочным, каким он, по словам Анники, был раньше — при жизни мамы, когда мы были маленькими. Сама я этого не помню. Наверное, так и было. Многие вспоминают, что мама любила и умела ухаживать за растениями. С другой стороны, я подозреваю, что Анника, помнящая, как мы жили до маминой болезни, частенько приукрашивает ту жизнь.

* * *

Анника заводит разговоры о маме чаще, чем я. Наверное, чтобы сохранить воспоминания, ей необходимо твердить: мама делала вот так, мама говорила эдак… Я не успела узнать маму так же хорошо, как Анника, и несколько лет после маминой смерти не желала ничего о ней слышать. Если Анника или папа заговаривали о ней, я переводила разговор на другое. Анника сердилась, пыталась заставить меня слушать. Я отказывалась — уходила или затыкала уши руками. Откуда мне было знать, правду или нет говорит сестра? Когда мама заболела, я была совсем крохой. Во многих из моих воспоминаний я не могу быть уверена из-за того, что мама была больна; когда она делала странные вещи, я терялась: это она сама так поступает или ее толкает к этому болезнь? Анника любила рассказывать истории из жизни нашей семьи, но как я должна была их воспринимать, если той жизни почти не помнила?

У мамы был Альцгеймер. Когда им заболевают люди моложе 65 лет, это считается ранним началом. Но даже такой вариант обычно развивается в возрасте за пятьдесят, маме же было сорок с небольшим. Мне рассказывали, что все началось с мелочей. Она стала забывать о назначенных встречах, путала имена, названия, но списывала все на свою забывчивость и посмеивалась над ней. Да, она очень часто забывала подобные вещи, но матерям дошкольников приходится держать в голове так много всего… Мама забывала выключить плиту. Забывала собрать нам завтрак в садик. Как-то она положила на стол ложки вместо ножей и вилок. Помню, папа был в отъезде, мы с Анникой сидели за столом с суповыми ложками в руках, а на блюде перед нами лежали рыбные наггетсы и вареная морковка. Помню, меня это рассмешило. Анника же рассердилась. «Это не едят ложками», — строго сказала она, а мама засмеялась и сказала: «Господь милостивый, и правда». Она смеялась. Я смеялась. Анника собрала ложки и отнесла на кухню.