Книги

Тёмная ночь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да говорю тебе, отсидись у меня. Еще на такси тратиться… Не дрейфи, уладится все с твоей женой. Бабы, они так: пошумят и перестанут, куда им без нас деваться? Слушай, — Гриша поднял на Кирзача слегка помутневший взгляд. — А ты-то почему не на работе? Тебе не вломят за прогул?

— Не вломят. Я, вообще-то, электриком работаю, в «Мосэнерго». Но у меня как раз отпуск начался. Из-за отпуска с женой и поругались. Я говорю, отпускные хорошие, сейчас с боем билеты возьмем да на юга, на солнышке поваляться, в море побарахтаться. А она мне: какие там юга, надо к маме в деревню ехать, с огородом помогать, одной ей трудно. А на лишние деньги нужно платяной шкаф купить, да и кое-что еще в доме обновить надо. Ну, а я говорю, ты что, дура, какая деревня, твоя мама всю жизнь справлялась и теперь справится, а я весь год на работе ломался, что ж мне еще и в деревне ломаться, нет, я полного отдыха хочу!.. Так, слово за слово, и перецапались.

— На юга, оно хорошо, — задумчиво сказал Гриша. — Я бы и сам с большой охотой на юга махнул. Ладно, давай выпьем за то, чтобы ты убедил жену в своей правоте.

Выпили.

Кирзач продолжал лихорадочно соображать.

Теперь в Москве земля под ним на каждом шагу гореть будет. Срочно надо из Москвы выбираться и делать ставку на один вариант: двадцать пятого августа. Но как выберешься, когда менты лютуют? Надо переждать, пока их рвение на убыль пойдет. С другой стороны, если их накрутили, то у них рвение не угаснет ни завтра, ни послезавтра… Придется опять рисковать.

А что? Он на большой риск и подписался, не на что-нибудь другое. Ставки подняты, и ему это нравится.

— Да, обидно было бы полотпуска в ментовке провести и выйти наголо обритым, — вздохнул он.

Гриша не ответил. Ему другая мысль в голову пришла.

— Так ты что, отпускные сейчас пропиваешь?

— Да так, взял от них маленько, — ответил Кирзач.

— Смотри, прогуляешь их, тебе один вариант и останется, в деревню ехать, — участливо предупредил Гриша. Им вдруг овладела тревога за судьбу собутыльника.

— А, мне уже до лампочки, — отмахнулся Кирзач.

Они примолкли, и через открытое окно донеслись, далеко снизу, звуки жизни московского двора: крики детей, у которых еще не кончились каникулы, потом ругань шахматистов в беседке — насколько можно было понять, улетевший мимо футбольный мяч точнехонько в беседку угодил, вокруг которой золотые шары уже цвели вовсю, и разметал шахматную партию… «Еще раз, паршивцы, и я вам мяч проколю!» — грозился глуховатый немолодой голос. «Дядя Вова, так мы ж не нарочно!..» Потом шахматисты стали восстанавливать партию, и было слышно, как они обсуждают, на А4 стояла белая ладья или на А5, и как пешки размещались… Где-то радио включили, голос Марка Бернеса над двором запел. Тут же затарахтел мотор какой-то развалины — владелец свой ветхий автомобиль отлаживал, «жестянку», или, как еще называли такие машины, «инвалидку», потому что подобные машины с ручным управлением выдавались особо заслуженным инвалидам… И с нижнего этажа, восходящим потоком теплого воздуха, потянуло жареным луком и бараниной, и, совсем издалека, через кварталы и кварталы, слабо донесло гарь железнодорожных путей, и это был не просто запах гари, а запах дальних путешествий, запах тоски по ровному перестуку колес, в этом запахе был соленый привкус всех морей, и Черного, и Белого, и Балтийского, и Каспийского, и даже Тихого океана, на бортах и колесах Владивостокских вагонов принесенного… А на пустыре за двором и футбольной площадкой другие мальчишки, вдохнувшие этой тоски по небывалым странам и временам, пропускали ее через легкие, усваивали в кровь, и в мальчишеской крови эта тоска превращалась в дивное чувство сопричастности ко всему, что было, есть и будет на земле, в азарт навсегда и в смерть понарошку, и палки, на которых они скакали и которыми фехтовали, превращались во всамделишных, в отличие от смерти, коней и шпаги, и лист лопуха, приткнутый за ремешок кепки, превращался во всамделишнее перо на всамделишней мушкетерской шляпе, и, когда на секунду затихли и шахматисты, и футболисты, и автомобилист мотором перестал тарахтеть, в эту звенящую от чистого напряжения секунду тишины врезался с пустыря ясный голос: «Падай, ты убит!..» И кто-то упал, и для кого-то, «убитого», эта смерть во время абордажного боя или на мощеном монастырском дворе Парижа, стала очередным отрицанием смерти, очередным доказательством того, что смерти нет, а есть городская полынь, остро пахнущая под солнцем, и есть голубое небо над этой полынью, в которое можно глядеть и глядеть, пока лежишь, раскинув руки…

И весь город входил в окно, и у Кирзача потемнело в глазах от злобы. До чего же люто он ненавидел все это, всю эту «нормальную» жизнь. Он с трудом сдержался, иначе мог бы и непоправимое совершить, алкогольными парами разогретый в своей ненависти. Убить собутыльника — и засыпаться, не доведя до конца самого главного. Но он вовремя напомнил себе, что идет к иной цели, и что он взорвет изнутри этот цельный шар городской жизни, балансирующий, несмотря на все невзгоды, на тяге к миру и покою, к безмятежности и уюту… Люди будут говорить: «Если самого Марка Бернеса убили, то кто же защищен?» И трещина, прошедшая по шару, еще долго не затянется, еще долго будет впускать извне смятение и мрак…

Но прежде всего, надо благополучно выбраться из города. И оружие раздобыть.

И тут его осенило.

На железных дорогах, на местах погрузки и разгрузки всегда есть линейная милиция, охраняющая грузы и следящая за порядком, и охрана эта обязательно вооружена, и грузчики обычно в недурных отношениях с охранниками. Во всяком случае, охранник запросто подпустит грузчика к себе, ничего не заподозрив — как своего. А ночью, когда надо тоннами грузов быстро заполнять или освобождать вагоны, пропажи кого-то из охранников хватятся не сразу. Пока обнаружат труп, Кирзач будет далеко — и со служебным пистолетом, проверенным и пристрелянным. И не надо соваться туда, где можно голову сложить.

— Слушай, — сказал он, — а ты… того… в ночь выходишь?

— До ночи еще далеко… А что?