В те дни шли разговоры о революции: не
Движение не только дало ей цель. Оно открыло для нее возможность вылить собственные личные переживания во что-то большее. Она смогла преобразовать свою депрессию, постоянное чувство уродства – следствия расизма – в гимны радости и гордости, такие как «Ain’t Got No / I Got Life» или «Young, Gifted and Black», написанную для Лоррейн. Однако постоянные гастроли давали о себе знать, и дурные чувства просачивались обратно. Многие ночи она не могла сомкнуть глаз, и тексты только что спетых песен бесконечно крутились у нее в голове. Конечно, прекрасно быть проводником энергии для тысяч людей, но что делать, когда они все расходятся по домам, а ты остаешься одна в гримерке и смотришь на свое призрачное лицо в огромном зеркале? Выручал алкоголь, или так ей казалось, а еще таблетки: «снотворное для сна + желтые таблетки для сцены»[330].
Секс как лекарство помогал лучше: только он, писала она, позволял ей стать теплым, открытым человеческим существом. В своем дневнике она признавалась во влечении к обоим полам и рассказывала о развале отношений с Энди. Он был холоден, загонял ее, как лошадь, заставлял вымаливать знаки расположения и иногда бил. Она поняла, что не может выносить эту унизительную жестокость, как и Дворкин в Амстердаме, которую начал избивать муж, через пару лет после этого. «Никто не знает, что я уже умерла, и только мой призрак еще держится»[331], – записала Нина в своем дневнике, не проставив дату. Реальность то проступала, то меркла. Во время тура с Биллом Косби в 1968 году Энди однажды застал ее в гримерке, когда она наносила коричневую пудру себе на волосы. У нее были галлюцинации, и, посмотрев на Энди, на мгновение она решила, что у него прозрачная кожа. Только через много лет ей поставили диагноз «биполярное расстройство» и назначили лечение, но в шестидесятых у нее была только работа – пускай мир и рассыпался вокруг нее, пока она пела.
Автобиографию Малкольма Икса опубликовали в ноябре 1965 года, через девять месяцев после его смерти. Симон очень прониклась ею, хотя часть про самообразование в прогрессивной тюрьме вызывала горькие чувства с учетом того, что на тот момент тюрьмы превратились в инструмент по уничтожению движения. Растин и его современники использовали арест как тактику ненасильственного сопротивления: призыв «заполнить тюрьмы» ставил государство перед физической проблемой: что делать с непокорными телами? Однако в конце 1960-х правительство трансформировало тюрьмы в свое оружие, радикально удлинив сроки заключения, часто по ложным обвинениям. Угроза тюрьмы подорвала готовность населения участвовать в активизме и обозначила начало нынешней эпохи массовых и длительных одиночных заключений, в значительно большей степени затрагивающих небелых людей.
Многие из организаторов движения за гражданские права, кто не находился в тюрьме, стали мишенью для программы ФБР по наблюдению, инфильтрации и дискредитации, известной как Cointelpro, созданной специально для подрыва и саботажа движения. Так, ФБР – далеко не самое большое их злодеяние – два года устраивало прослушку в гостиничных номерах Мартина Лютера Кинга и записывало аудиодоказательства его любовных связей, которые Кинг пытался всеми силами скрыть, так что даже из страха слива информации в прессу разорвал отношения с Растином. Через анонимное письмо от 21 ноября 1964 года Бюро пригрозило ему, что пленка с аудиозаписью отправится к журналистам, если Кинг не покончит с собой в течение трех недель до вручения ему Нобелевской премии мира.
К концу 1960-х Симон казалось, что все ее товарищи либо умерли, либо оказались «в ссылке, тюрьме или подполье»[332]. Лэнгстон Хьюз погиб. Лоррейн Хэнсберри скончалась от рака поджелудочной железы в тридцать четыре года (как очень по-райховски подозревал ее друг Болдуин, «увиденное обострило надрыв, погубивший ее: борьба, которой была предана Лоррейн, запросто может стоить человеку жизни»[333]). Малкольм Икс умер в тридцать девять лет. Хьюи Ньютон сидел в тюрьме. Стокли Кармайкл находился под наблюдением и подпиской о невыезде.
Последний удар стал самым страшным. Нина готовилась к концерту на Лонг-Айленде и вдруг увидела, что люди столпились у телевизора. Четвертое апреля 1968 года. Мартин Лютер Кинг – младший застрелен, сообщил ведущий новостей, в ста двадцати пяти городах начались протесты, в том числе в Вашингтоне, Детройте, Нью-Йорке, Чикаго. Как и Малкольму, ему было тридцать девять. Через три дня, пока Америка оставалась объятой пламенем, Нина выступила в концертном зале «Вестбери». Она спела «Mississippi Goddam», а еще песню, которую ее басист написал для Кинга, – они разучили ее только сегодня, сказала она публике. Она то и дело прерывалась и обращалась к аудитории, часто в слезах. «Вы понимаете, скольких мы потеряли? – спросила Нина. Она перечислила погибших, многие из которых были ее близкими друзьями. – Мы не можем позволить себе больше потерь. Нас отстреливают одного за другим». Вот что бурлило в ней три года спустя, когда она записывала «22nd Century»: искреннее отчаяние.
Скажи: ты хотел сделать мир лучше. Скажи: ты боролся за новый мир, и скажи: он развалился, кого-то навсегда покалечило, кто-то умер. Скажи: ты мечтал о свободе. Скажи, что ты мечтал о мире, где людей не ограничивают, не ненавидят, не убивают за то, в каком теле они живут. Скажи: ты верил, что тело может быть источником силы и удовольствия. Скажи: ты представлял себе будущее, в котором не будет насилия. Скажи, что тебе не удалось. Скажи: тебе не удалось претворить это будущее в жизнь.
От феминизма до кампании за права геев и движения за гражданские права – борьба прошлого века в основе своей была связана с правом на свободу от угнетения, основанного на том, в каком теле вы живете: за возможность жить там, где нравится, работать там, где нравится, есть там, где нравится; гулять где хочешь, не рискуя здоровьем и жизнью; делать аборты; целоваться на публике; заниматься сексом по взаимному согласию без страха тюремного заключения.
Может, Фрейд был прав. Может, в людях правда есть что-то атавистичное: неукротимая жажда насилия, инстинктивное желание разделять «нас» и «их», возводить стены между правильными и неправильными телами, зацикливаться на чистоте, дегенерации, смешении рас и загрязнении. И всё же мечта о свободном теле не умирает. Она гудит в воздухе. Она пахнет медом. В процессе работы над этими страницами я пошла поужинать с другом, который работает преподавателем в Гонконге. Он говорил о протестах в конце 2019 года и сказал, что некоторым его студентам грозит тюремный срок просто за то, что у них с собой были маски, что они шли не по той улице. Многие вещи запретили, в том числе слово «протест», поэтому студенты в разговорах с ним использовали слово «мечта». Я знаю, что
«Что для тебя значит свобода?» – спросил как-то документалист Питер Родис у Симон. В его фильме она сидит на полу своего дома в Маунт-Верноне, прислонившись к дивану, в коричневом платье с батиковыми узорами и с большими серьгами-кольцами в ушах. У нее короткие волосы и удивительно выразительное лицо. Стоит 1969 год, ей тридцать шесть, и она в глубочайшем кризисе болезненного периода между смертью Кинга и ее побегом из Соединенных Шельм Америки, хотя на вид она светится жизнью. «Что для меня свобода? – переспрашивает она, теребя подол платья. – То же, что и для тебя. Так что ты мне скажи». Интервьюер смеется и отказывается, она тоже смеется. Она обхватывает колени руками и медленно качает головой. «Это просто такое чувство. Это чувство… Пару раз на сцене я чувствовала себя действительно свободной, и это ни с чем не сравнимо».
Она выпрямляется и поворачивается лицом к камере. «Ни с чем не сравнимо». Она начинает жестикулировать, нащупывать что-то в воздухе. «Это как… Это как…» Потом все-таки подбирает слова. «Знаешь, что для меня значит быть свободной? Не испытывать страха! Совсем никакого страха». Она хватается за голову, словно сама в шоке от собственных слов. «Если бы только я могла так прожить половину своей жизни, – снова качает головой, – без страха». Ее голос становится тише: «У многих детей нет страха. Это самое близкое, что мне приходит на ум для сравнения. Но всё равно, это нечто большее.
Как и в случае Райха, трагедия поздней жизни Симон не в проблемах с алкоголем и психическим здоровьем. Не в том, что она порой нищенствовала, была несчастлива в изгнании, срывалась в агрессию и превращала свои выступления в хаос. А в том, что свобода, за которую она боролась, так и не победила на ее веку, и уж точно не в том виде, на какой она надеялась. В 1990-х годах во Франции, где она жила, ее спросили о движении за гражданские права, и она ответила с горечью: «Нет никакого движения за гражданские права. Никого не осталось». И все-таки даже на закате своей жизни она пела те же песни. Сан-Паулу, Бразилия, 2000 год. Монументальная, с пучком из косичек, она сидит за роялем и поет «The King of Love Is Dead», и в ее истерзанном, безошибочно узнаваемом голосе всё еще струится сила. В самом конце она прерывается и обращается к толпе: «Сейчас 2000 год, – говорит она. – Нет больше времени тратить время на эту расовую проблему». Она трижды повторяет, как заклинание: «Нет времени, нет времени, нет времени».
Мечта Райха, мечта Дворкин, мечта Нины, их светлое будущее пока так и не наступило. Нет республики ничем не ограниченных тел, свободных мигрировать между государствами, не измученных никакой иерархией формы. Невозможно предсказать, наступит ли это будущее, но если я в чем-то уверена, так это в том, что свобода – коллективное дело, общий проект, который возводят многими руками на протяжении многих веков, и каждый человек для себя решает, мешать этому труду или помогать. Изменить мир возможно. Только нельзя рассчитывать, что он изменится раз и навсегда. Всё можно откатить назад, и каждую победу нужно достигать многократно.
Я всё еще не верю в оргонные аккумуляторы, но мне кажется, Райх смог открыть две нестареющие истины. Я думаю, что груз истории действительно продолжает жить в наших телах. Каждый из нас несет в себе наследие личной и потомственной травмы и окружен сетью правил и законов, разных в зависимости от того, в каком теле ты родился. В то же время мы открыты внешнему и способны влиять на жизнь друг друга самым загадочным образом. Если, как писала Анджела Картер о де Саде, «моя свобода, когда она не признает твою свободу, делает тебя несвободным», то верно и обратное. Вот что отличает марш в Шарлотсвилле от маршей в Вашингтоне в 1963 году или от протестов активистов Black Lives Matter в городах по всему миру весной 2020 года. Что бы ни думали сторонники белого превосходства, претендовать на право отнимать у других людей свободу не есть движение за свободу – как и отказываться носить маску, призванную оберегать здоровье других людей.
Когда я слушаю «22nd Century» – а я слушаю эту песню часто, – я чувствую, как страх расползается по моему телу, словно ядовитый туман. Когда я смотрю в будущее, я вижу пепел. Каждый день я живу в страхе того, что будет дальше, особенно когда думаю о том, к каким зверствам нас неизбежно толкнет нехватка ресурсов. Осталось так мало времени. Почва уже отравлена, айсберги тают, океан замусорен пластиком; новая чума обнажила колоссальное неравенство в том, как наши тела оценивают и защищают. Каждый день, когда я садилась писать, я слышала новые истории о том, как тела калечат из-за их отличий. Проблематичные тела, тела как бесконечный ресурс для надругательств. Происходящее глубоко печалит меня, как и тот факт, что это – под «этим» я имею в виду капитализм – невероятно сложно изменить. Это не тот мир, о котором я мечтаю, а мечтаю я о мире, где различиями дорожат: не планета-тюрьма, а планета-лес.
Существование насилия – это факт, и тем не менее каждый раз, когда я смотрела выступление Вив в «Joe’s Pub» или слушала Нину Симон, я чувствовала, как комната вокруг меня расширяется. Вот что одно тело способно сделать для другого: материализовать свободу, которую ты делишь с другим, свободу, проникающую под кожу. Свобода – это не избавление от груза прошлого. Это стремление в будущее и неистребимая способность
Литература