Суворов стремился упорядочить замыслы Потёмкина в четком чертеже военного проекта. Было ли здесь место торжеству, жалости, удивлению? Перед лицом решительных событий важны были не чувства, не положение, не чины, а дело.
Потёмкин не скрывал опасений, даже страха. Суворов был уверен в победоносном исходе. Они понимали друг друга с полуслова и намека. Распорядительные ордера главнокомандующего носили отпечаток руки Суворова.
Туркам необходим был Кинбурн потому, что вместе с Очаковом он создавал укрепление лимана. Турецкое командование считало задачу решенной: десантные силы были велики, на море – преимущество.
Силы русской обороны были незначительны, к тому же в час нападения морская оборона была ничтожной (опоздание адмирала Мордвинова).
Тем не менее, вопреки всем расчетам турецкого командования, Кинбурн остался в русских руках. Мало того, Кинбурн укрепили так, что уже не могло быть речи о повторении операции.
Потёмкин лучше, чем все другие, знал, что кинбурнская победа разом изменила характер войны.
Так же как весть о гибели фрегата «Крым» повергла Потёмкина в состояние безнадежности, так весть о кинбурнской победе его оживила.
Война могла стать теперь наступательной.
Защита Кинбурна рассматривалась как необходимая часть очаковского дела, и потому было естественно, что, окончив кинбурнские операции, Суворов немедленно разработал проект штурма Очакова.
«Осадить Очаков и, овладев оным, распространить твердую ногу в земле между Буга и Днестра» – такова была цель, поставленная военным советом еще в начале войны.
Генерал и фельдмаршал снова свиделись в Херсоне. Светлейший уже больше не лежал, был бодр, величественен, окружен свитой и дамами. Его обрюзгшее лицо выглядело не так плачевно в рамке сверкающего мундира и брабантских кружев. Суворов, измученный ранами, казался слаб и неавантажен.
Светлейший обошелся с генералом более чем милостиво, восхищался его находчивостью, храбростью его солдат, сокрушался о ранах.
Однако о проекте отозвался уклончиво, заметив, что вряд ли понадобится брать Очаков штурмом и что осада приведет к тем же результатам, ибо турки напуганы и ретируются.
– Вот как? – Суворов отнюдь не был в этом уверен, но, что делать, он примет участие в осаде.
В ставке говорили о том, что турки решили сдать Очаков. Таковы, мол, слухи из вражеского лагеря. Низкопоклонная свита шепталась о гуманных чувствах светлейшего, который не хотел кровопролития и щадил солдата. Разумеется, здесь были намеки на тех, кто не щадил солдата и вел его на рожон.
Вся эта болтовня не могла не задеть Суворова своей обидной лживостью.
Суворов хорошо знал, что Потёмкин не любит стремительных атак и штурма. Он знал, что за этим кроется именно то, что делает Потёмкина посредственным военачальником. Не та мудрая осторожность, которая составляла великое качество Румянцева, а нечто другое. Нет, Румянцев хорошо понимал значение решительных атак и доказал это Кагулом. Румянцев знал, что чем сильнее и многочисленнее армия противника, тем важнее вдруг, неожиданно собрав небольшие силы в кулак, двинуть им с неотвратимой силой.
Потёмкин боялся подобных часов высшего напряжения. Он мог проявить личную храбрость (Суворов видел его под ядрами, впереди войск), но он не обладал той внутренней силой, которая передавалась всей армии, всем солдатам и офицерам, смелым и боязливым, от знаменосца до полкового повара.
«Он всё себе хочет заграбить!» – будто бы воскликнул светлейший, получив суворовский проект штурма Очакова. Он считал, что Суворову достаточно славы кинбурнской победы.
Кроме того, Потёмкин считал план Суворова неблагоразумным. Он сказал ему: «Я на всякую пользу руки тебе развязываю, но касательно Очакова попытка неудачная может быть вредна… Я всё употреблю, надеясь на бога, чтобы он достался нам дешево».