Ее накрыла волна ужасного чувства вины. Разумеется, это уже происходит. Как она могла не понять этого раньше? Почему не догадалась, что нацисты давно и последовательно воплощают отвратительный план уничтожения еврейского народа? Почему она трусливо уклонялась от руководства всей общиной, сосредоточившись только на молодежи, считая, что те, кто старше, справятся сами? Почему не сконцентрировала усилия на самообороне и добывании оружия? Почему не озаботилась этим раньше? Драгоценное время было потеряно.
Цивья пыталась оправдать эти упущения. Откуда кто-то мог знать, какое задумано злодеяние, тем более что нацисты старались держать это в секрете, чтобы избежать ответного удара и осуждения мировой общественности? Как может угнетаемое меньшинство бороться с армией, покоряющей целые страны? Как могут люди, страдающие от голода и болезней, составлять тактические планы военных действий? Если бы в первые годы они целенаправленно не сосредоточились на сохранении собственного достоинства, образовании и поддержании товарищества, возможно, они не сохранили бы свой дух, взаимное доверие и идеалы, которые придавали им сил бороться. И тем не менее ее глодало чувство вины.
Многочисленные девушки-связные, в том числе Фрумка[228], распространили ужасную весть о массовых расстрелах в Понарах и о том, что подразумевалось под «окончательным решением». Свидетели-беглецы подтверждали это перед собраниями руководителей общин. Но им зачастую по-прежнему не верили[229]. Во многих еврейских общинах отказывались признавать правдивость рассказанного ими на том основании, что такой чудовищный план, казалось, просто невозможно осуществить. Они гнали от себя мысль, что такие же зверства могут произойти в Западной Польше, где, несмотря на мучительные условия существования, не было и намека на массовые убийства. Их общины снабжали рейх столь необходимой ему рабской рабочей силой; с экономической точки зрения, нацистам не было никакого смысла уничтожать ее.
Многие евреи лелеяли иллюзию, что все еще возможно выжить. Они стремились верить в лучшее и отчаянно хотели жить. Никто не допускал мысли, что их матери, братья, сестры, дети будут насильно отправлены на бойню и что их предстоящая депортация почти неминуемо означает смерть. К тому же Варшава находится в самом центре Европы. Как можно депортировать целый столичный город? Польские евреи веками жили обособленно, они и представить себе не могли, что гитлеровские гетто являются частью машины убийства. Психологически евреи были готовы к тому, что уже знали по опыту Первой мировой войны. К несчастью, нынешняя война была совсем другой.
В последнем письме Тоси в Палестину, датированном 7 апреля 1942 года, она писала о том, как невыносимо видеть гибель своего народа и не иметь возможности остановить ее: «Евреи умирают у меня на глазах, и я бессильна им помочь. Вы когда-нибудь пытались пробить лбом стену?»[230]
В воспоминаниях одной молодой еврейки рассказывается о посадке на поезд, отправлявшийся в Освенцим. Она вдруг увидела почтовую открытку, которую кто-то засунул в щель между досками вагона. На открытке было написано: «Этот поезд везет вас в худший из лагерей смерти… Не садитесь на этот поезд!»[231]
Но женщина проигнорировала предупреждение. Оно звучало слишком безумно, чтобы быть правдой.
Однако Цивья не сомневалась: «Это спланированное тотальное истребление»[232]. Несколько дней после возвращения связных из Вильно она ходила по шумному, взбудораженному гетто, представляя себе, что все эти люди уже мертвы.
Единственное, что удерживало ее от самоубийства, это мысль о том, что у нее есть цель: спасти если не жизни, то достоинство этих людей, не дать им уйти в покорном молчании. Отодвинув чувства в сторону, Цивья принялась действовать. Ее товарищи по «Свободе» тоже знали правду; движению пришлось сделать еще один разворот и на сей раз во главу угла поставить организацию самообороны. Однако создание батальона сопротивления для борьбы с гитлеровцами было запредельно дерзкой задачей как из-за отсутствия ресурсов и опыта, так и из-за внутренних конфликтов – с юденратом, с религиозными лидерами, между разными молодежными движениями и даже внутри самой «Свободы».
Как молодежная группа «Свобода» не имела контактов с растущим польским подпольем, да Цивья и опасалась, что оно не будет так уж участливо помогать евреям, а им нужна была помощь «взрослых» товарищей. Лидеры разных молодежных движений договорились собраться и обсудить проблему с главами общины в надежде, что те осознают опасность и примут руководство на себя. Но лица взрослых лидеров побелели от страха и гнева. «Они обвиняли нас в безответственности, в том, что мы сеем отчаяние и панику среди людей»[233], – писала впоследствии Цивья. Глава «Джойнта» предостерегал их: действовать надо с осторожностью. Хоть этот человек и понимал реальность уже вершившихся убийств, он предупреждал, что поспешные действия могут привести к губительным результатам, которых еврейский народ никогда им не простит. Руководители же варшавского юденрата, с другой стороны, либо не верили слухам, либо никак на них не реагировали, опасаясь, что любые действия только спровоцируют нацистов на еще большее насилие. Они надеялись, что, не привлекая к себе внимания и играя по правилам, сумеют уберечь еврейскую общину – а может, и самих себя. Люди средних лет, обремененные семьями, детьми, они не желали подвергать опасности все еврейское население из-за идеалистической идеи партизанской войны, которую вбили себе в головы какие-то юнцы, не имевшие для этого никакой подготовки.
По мере того как тянулись подобные собрания, члены «Свободы» приходили в отчаяние. Испытывая «разочарование и бессильный гнев»[234], Цивья и ее товарищи убеждались, что полагаться придется только на собственные силы. Прежде всего им требовалась поддержка масс. Они должны будут сами открыть всю предстоящую страшную действительность своим соплеменникам. «Наш долг – видеть все в реальном свете[235], – считала Цивья. – Наш самый опасный враг – ложная надежда»[236]. Люди никогда не начнут сопротивляться и даже прятаться, пока не осознают тот факт, что смерть близка.
Участники «Свободы» знали, как печатать подпольную литературу, чтобы распространять информацию, но они не имели ни малейшего представления о том, как формировать боевые отряды. Как заметила Цивья: «Никто не знал, что делать, при том, что немцы вооружены и сильны, а у нас есть только два револьвера»[237]. До войны Бунд и сионисты-ревизионисты – правое крыло, которое выступало за индивидуальные действия и еврейские военные соединения, – создали отряды самозащиты. Однако молодежь крыла трудового, или социалистического, сионизма обучали преимущественно ведению дебатов по социальной теории. Они изучали вопросы самозащиты, но не были организованы для борьбы[238]. «Свободе» требовались союзники со связями или военное обучение.
Цивья не сдавалась. Опираясь на многолетний опыт искусного ведения переговоров, научивший ее гибкости, она продолжала работать с руководителями общины, но снова и снова наталкивалась на узкопартийный подход. В марте 1942 года она инициировала встречу представителей разных еврейских партий под эгидой Бунда. Выступавший от имени «Свободы» Антек умолял присутствовавших проникнуться срочной необходимостью подготовки ответного удара и предложил программу создания коллективного еврейского движения самозащиты. Собрание не дало никаких практических результатов. Сионисты хотели работать с Бундом, имевшим связи с польскими партиями, но Бунд не доверял буржуазным сионистским группам, одержимым идеей эмиграции в Палестину, и предпочитал бороться вместе с польским подпольем, располагавшим кое-каким оружием[239]. Лидеры основных партий обвинили молодежные движения в наивности, поспешности и алармизме при полном отсутствии воинского опыта. Соглашение же с хорошо вооруженным молодежным движением «Бетар»[240] было невозможно.
От полной безысходности сионистская молодежь попыталась установить прямой контакт с польским Сопротивлением. Потом приняла участие в Антифашистском блоке, инициированном еврейскими коммунистами. Коммунисты хотели сотрудничать с Советской армией за пределами гетто, но Цивья, которая входила в руководство[241], настаивала на важности внутренней обороны. Прежде чем удалось достичь соглашения относительно дальнейших действий, руководителей-коммунистов арестовали, союз распался. И у членов «Свободы» не осталось больше никаких идей – где достать оружие. Даже Цивья вынуждена была признать, что они зашли в тупик.
И ее пронзила мысль:
Сказать, что время уходило, значило ничего не сказать. Летом 1942 года «акция» – нацистский эвфемизм массовой депортации и убийства евреев – добралась до Варшавского гетто. Она началась в апреле «кровавым шабатом»[242]: подразделения СС ворвались в гетто ночью и в соответствии с заранее составленными списками собрали и расстреляли всю интеллигенцию. С этого момента гетто превратилось в полигон для убийств, где господствовал террор. В июне приехала Фрумка с сообщением о существовании Собибора[243], еще одного лагеря смерти в ста пятидесяти милях к востоку.
Владка Мид (урожденная Фейгеле Пельтель), двадцатиоднолетняя бундовка, помогавшая издавать подпольную газету Бунда и руководившая нелегальными молодежными группами, впоследствии написала об обстановке, царившей в гетто в июле 1942 года[244]. Слухи о неминуемой смерти, ожидание облав, постоянная стрельба. Мальчик, занимавшийся контрабандой, рассказывал, что по ту сторону стены стоит цепь из немецких и украинских солдат. Страх. Неразбериха.
А потом появился плакат.
Евреи столпились на обычно безлюдных улицах, чтобы прочесть его: все, кто не работает на немцев, подлежат депортации. Владка целыми днями отчаянно металась по всему гетто в поисках документов, подтверждающих трудоустройство и, следовательно, дающих «право на жизнь», для себя и своих родных. В невыносимой жаре сотни измученных евреев торчали перед воротами фабрик и мастерскими, отчаянно надеясь хоть на какую-нибудь работу, чтобы получить заветный документ. Некоторые счастливчики прижимали к груди собственные швейные машинки, рассчитывая, что так их скорее наймут. Спекулянты продавали фальшивые рабочие карточки, взяточничество приобрело невероятные масштабы, за официальную справку о работе люди отдавали последние семейные реликвии. Матери бродили в оцепенении, не зная, что делать с детьми. Те, у кого работа была – и кто временно обезопасил таким образом свою жизнь, – всячески избегали разговоров, испытывая невольное чувство вины. По улицам проезжали грузовые фургоны, набитые отнятыми у родителей рыдающими детьми.
«Страх того, что ждет нас там, – писала впоследствии Владка, – лишал нас способности думать о чем бы то ни было, кроме спасения жизни»[245].