Оставалось только диву даваться, как это Фоминична уехала в Затеряево, оставив Ирину одну в Москве в столь опасный час. Лидию этот вопрос очень интересовал. Не вдруг удалось выпытать у Ирины, что, когда она узнала о пребывании Алексея в госпитале и вознамерилась его оттуда забрать, чтобы увезти с собой, а потому отказалась ехать с обозом, между служанкой и барышней разыгралась страшная ссора. Фоминична во что бы то ни стало хотела остаться в Москве с Ириной, Ирина же велела ей отправляться в подмосковную и приготовить дом, чтобы туда не зазорно было привезти раненого. Фоминична была настолько потрясена категоричным неповиновением всегда робкой и покорной барышни, что с нею сделался обморок. Ирина, обливаясь слезами, проявила все же невиданную твердость натуры и велела грузить Фоминичну в повозку как есть — беспамятную.
Впрочем, силы и чувства очень скоро воротились к Фоминичне вполне, и хоть она, по слухам, рыдала, не осушая глаз, слезы ее мгновенно высохли, как только телега с Ириной, Алексеем и Лидией показалась за три версты от Затеряева. Фоминична заранее позаботилась о том, чтобы выставить дозоры из дворовых мальчишек, которые и предупредили ее о приезде молодых господ, и их встретила на крыльце не рыдающая старуха, а дородная женщина лет пятидесяти — гладкая, высокая, сильная, с полуседыми волосами, тщательно упрятанными под повойник, в красном ярком полушалке на плечах, с безукоризненными чертами лица, полными губами, соболиными бровями и огромными карими глазами — ну просто натурщица для Кустодиева!
При виде ее у возницы Степаныча сделалось тоскливое выражение, и он проворчал — вроде бы про себя, однако достаточно громко, чтобы быть услышанным:
— Очухалась, анаральша! Никой черт ее не возьмет!
Ирина одернула его, но не сердито. Было видно, что ей и смешно, и боязно. Чувствуя за собой вину, она ластилась к Фоминичне, словно кутенок к суке, мигом подпала под ее влияние. Впрочем, Лидия уже успела понять, что Ирина была из тех натур, которые предпочитают подчиняться, а не властвовать, и если все же выходят из воли своих повелителей, то ненадолго и лишь в том случае, когда дело касается вопроса, имеющего для них значение жизни и смерти, — например, участи любимого человека.
«Любимый человек» Ирины был на руках лакеев вынесен из повозки и водворен в лучшие покои в доме. Фоминична немедля приставила к Алексею для врачевания, ухода и служения мужика по имени Иннокентий, которого все звали просто Кешей, даром что имел он возрасту около сорока лет. Нравом Кеша был тих и смирен, на слова скуп и вид имел несколько испуганный. Впрочем, это было совсем даже неудивительно, если учесть, какие испытания выпали ему однажды на долю. Фоминична рассказывала, что Кеша однажды, лет десять назад, пошел охотиться, да и пропал. Искали, искали, все дворовые разбрелись по лесу, еще и деревенских на помощь покликали. Нет как нет мужика, и след простыл. Наконец на третий день нашли его в лесу за версту от Затеряева. И нашли его совершенно диковинным образом! В лесу стояла сосна, высокая-превысокая. Верхушка ее была расщеплена молнией — туда и умудрился леший (так уверяла Фоминична) втиснуть несчастного Кешу, бывшего без памяти. Вынули его оттуда с превеликим трудом, едва живого. С тех пор он и сделался тих и странен.
Лидия, конечно, как дитя своего века и женщина здравомыслящая, иной раз даже переизбыточно циничная, не должна была в эту невнятицу старушечью верить… однако же верила, потому что с ней ведь и самой случилась подобная же невнятица, еще похлеще Кешиной. Оттого она выслушала Фоминичнин рассказ со всей серьезностью и с Кешей обращалась сочувственно.
При старом барине, покойном Григории Иваныче, был Кеша цирюльником, иногда исполнял обязанности коновала, умел поставить банки и кровь отворить — это, видимо, и делало его в глазах Фоминичны причастным медицине. Впрочем, другого доктора все равно было взять неоткуда, а под Кешиным присмотром дела Алексея пошли неплохо. Он все меньше времени проводил в постели, столовался с барышнями, принимал участие в их разговорах и вообще выказывал несомненные признаки выздоровления. Например, он уже начал поговаривать об отъезде в действующую армию, однако, где она сейчас, никто не знал (то есть Лидия-то знала — стоит под Москвой, около Филей, но благоразумно помалкивала), это первое, а во-вторых, уехать Алексею было просто не на чем: всех лошадей, а также всю скотину и птицу, бывших ранее при господской усадьбе, благоразумная Фоминична велела отогнать на лесную заимку (кроме одной коровы, одной самой неказистой лошаденки и десятка кур) — из страха перед возможным появлением французских мародерских отрядов — и под страхом смерти поклялась, что не даст коня молодому барину.
— Рано еще рану бередить! — объявила Фоминична, и тон ее был так суров, что никто даже не обратил внимания на каламбур.
Рано или нет, но стоило только взглянуть на Ирину, когда Алексей заводил речи о своем воинском долге, который понужает его к отъезду! У нее делалось совершенно несчастное лицо, слезы наворачивались на глаза, и понятно, что Фоминична, которая ловила каждое движение своей «девоньки», делала все, лишь бы ее ничто не огорчило. Лидия была уверена, что, подвергни кто-нибудь Фоминичну самым жестоким пыткам, она все равно не выдаст, где кони.
Сама же Лидия могла лишь надеяться, что на ее лице не отражается никаких чувств, когда Алексей заводит эти разговоры. Но что творилось в это время с ее сердцем! Она чувствовала себя еще несчастней Ирины, гораздо несчастней! Ей хотелось превратиться в повилику, обвиться вокруг этого красивого и стройного молодого дерева — Алексея Рощина… Безнадежность этой внезапной, непрошеной любви убивала ее совершенно. Приходилось прилагать массу усилий, чтобы скрывать эту любовь от посторонних глаз, и Лидия могла лишь надеяться, что это ей удается. Она держалась с Алексеем замкнуто, отчужденно, а порой и неприветливо, что очень огорчало Ирину, убежденную, что Лидия с Алексеем невзлюбили друг друга. Ну да, он тоже держался по отношению к невесть откуда взявшейся гостье не слишком-то приветливо, был с нею молчалив, в то время как с Ириной болтал о чем ни попадя вполне непринужденно. И Лидия в таких случаях поражалась, насколько схожи эти двое в своих взглядах — и насколько хорошо они образованны, свободно рассуждая о том, что Лидия, конечно, слышала, но суть его знала весьма приблизительно.
Скажем, дня два назад случился казус: Лидия поставила на стол две свечи, но ей показалось темновато, она и зажгла третью. Немедленно налетела, словно коршун, Фоминична, плюнула на пальцы, сжала их щепотью и свечу погасила, проворчав:
— Да вы что, барышня Лидия Артемьевна, беду накликать желаете?! Хуже того, чтоб три свечи на стол поставить, может быть только ну… ну… соль за столом просыпать да солонку после этого не бросить через плечо!
— Да что ж дурного в трех свечах? — изумилась Лидия.
— А то, что три свечи рядом с покойником ставят! — сурово ответствовала Фоминична. — Две в головах, а одна — у него между перстами, на груди недвижимой!
Немедленно завелся разговор о том, отчего такой обычай и примета такая взялись. Лидия что-то бормотала про магическое число три, известное всем народам мира, но Алексей возразил:
— Тогда получается, что три свечи должны иметь значение охранительное, а у нашего простонародья напротив получается.
— А вспомните, — сказала тут Ирина, — что многие верованья пришли к нам вместе с христианством из Византии, а Византия — прямая наследница Эллады. У эллинов же в мифах — в Тартаре три парки, трое судей, три фурии… Очевидно, что три свечи — символ этой роковой тройственности.
Лидия только вздохнула: ну конечно, она знала и о трех парках, и обо всем прочем, однако ей и в голову не приходило так быстро увязать одно с другим!
Итак, если Алексей с Ириною понимали друг друга с полуслова и полувзгляда, на Лидию молодой красавец поглядывал настороженно. Особенно когда перехватывал ее взгляд, устремленный на его кольцо… Помнил ли он то, что происходило между ними там, под попоною? Помнил ли, как надел ей на руку кольцо? Если да, то, конечно, он терялся в догадках, каким образом это кольцо на его палец вернулось.