«Русское слово» благодаря замечательному организационному «нюху» Дорошевича и пониманию им читательских запросов из захудалого, почти умиравшего газетного издания превратилось в самую распространенную газету своего времени. Эту газету, в силу ее исключительной информационной осведомленности, читали люди самых противоположных политических взглядов и убеждений, самых разнообразных социальных положений, до дворника и обитателя замоскворецких захолустий, раньше, кроме «Московского листка» ничего не читавших или заглядывавших лишь в отделы забавных городских происшествий, обязательные для каждой газеты.
Дорошевич в начале XX века, в 1904–1905 годы, был уже начавшим тучнеть человеком. Ходил он обычно в пиджаке или визитке, сшитых у лучшего московского портного; иногда нервно проводил рукой по голове, остриженной коротким бобриком, под которым уже угадывалась лысина. Он лениво, по-барски надевал пенсне, говорил капризным голосом, так как привык к тому, что его обязательно слушают, изрекал иногда словечки и остроты, от которых окружавшие не могли не покатываться со смеху, невзирая на свое солидное литературное положение и звание.
Роняя свои коротенькие «дорошевичевские фразы», Влас Михайлович сохранял всегда полнейшую невозмутимость. Только по каким-то, на миг сверкнувшим огонькам и искоркам в уголках глаз можно было судить о сознательности и обдуманности того, что он «подпускал» своим собеседникам.
Влас Михайлович был добрым приятелем Гиляровских, завсегдатаем Столешников. Екатерине Яковлевне Сурковой он казался человеком более деловым, чем «бородатые дяди» из Нижнего Новгорода (Короленко) или из Хамовников (Толстой).
Влас Михайлович любил перекинуться словечком с Марьей Ивановной, которую он почитал за ее рассудительность и спокойствие, видимо особенно им ценимые рядом с буйным темпераментом Гиляровского. С заразительным аппетитом поглощал он необыкновенные, по его словам, по особому рецепту приготовленные Екатериной Яковлевной Сурковой ватрушки и украинский борщ. Они специально готовились для Власа Михайловича, когда он звонил по телефону и сообщал, что зайдет пообедать.
Иногда вечером редакционный посыльный прибегал, запыхавшись, в Столешники со специальной запиской к Марье Ивановне. Крупными размашистыми буквами, какими всегда писал Дорошевич, было выведено: «Не осталось ли еще ватрушек, Марья Ивановна? Пишу фельетон!» Марья Ивановна отвечала: «К сожалению, Влас Михайлович, вы все ватрушки прикончили за обедом. Без плиты их, как Вы знаете, печь невозможно». Однажды, уже около полуночи, посыльный принес от Дорошевича записку: «Хотя ватрушек и не было, но фельетон закончил. Прочитайте завтра. В. Д.».
— Не забывай, Влас Михайлович, — сказал как-то за столом Гиляровский, — что и у этого поросенка только четыре ноги.
Дядя Гиляй хотел напомнить Дорошевичу о случае в трактире Тестова, когда на слова лакомки, обращенные к официанту: «Принеси-ка, братец, еще ножку», он получил почтительный ответ:
— Простите, Влас Михайлович, но у поросенка только четыре ноги!
— Марья Ивановна при ее кулинарных способностях может и пятую ногу вырастить, — посмеиваясь, отвечал Дорошевич.
— Поросенка, Влас Михайлович, жарила не я, а «Кормила» 1[1],— ответила Марья Ивановна.
— Тогда давайте за здоровье такого мастера и выпьем! Зови сюда Екатерину Яковлевну, Гиляй!
Екатерина Яковлевна, в длинном фартуке, немного сконфуженная, зарумяненная от долгого стояния у плиты, приходила в столовую. Владимир Алексеевич наливал ей рюмку красного вина, и все шумно пили за ее здоровье и умение вкусно готовить.
В то время уже отошли, канули в лету годы юности, когда Дорошевич и Гиляровский пробовали свои литературные силы в маленьких московских еженедельничках, писали заметки для газет с небольшим тиражом.
— В эту церковь, — сказал как-то Дорошевич, проходя по Никитской, — я часто забегал погреться во время ранней обедни, когда не было где переночевать. Квартиры у меня тогда своей не было. Церковь всегда хорошо топилась, и староста, стоявший у свечного ящика, был, видимо, добрым человеком. Он приветливо наблюдал, как я, войдя в храм, торопливо пробирался к жарко натопленным печам, чтобы отогреться и обдумать свои планы.
В Столешниках часто вспоминались те незабвенные дни, когда Влас Михайлович, дядя Гиляй и Александр Валентинович работали в журналах. Они выдумывали различные сценки, сочиняли подписи под рисунками и карикатурами, иногда писали ответы в «почтовый ящик», забегали выпить кружку пива или перекусить в ближайшую кухмистерскую, дешевый ресторанчик на Петровке, Бронной, Тверской или в Охотном ряду.
Чехова Дорошевич знал меньше, чем Гиляровский, но, попав в плен удивительнейшего человеческого обаяния писателя, бережно и благоговейно относился к нему, чувствовал будущего автора «Вишневого сада». Много раз приходилось слышать, как Влас Михайлович после смерти Чехова настойчиво напоминал Гиляровскому:
— Гиляй, неужели из своей копилки памяти ты не можешь выудить ничего ценного об Антоне Павловиче? Мы обязаны о нем не только помнить, но и писать, а ты в особенности. Ты ведь Антона Павловича знал, как немногие из нас. Ты обязан писать. Места для Чехова в газете я тебе сколько угодно дам, даже за счет собственных фельетонов.
— Я, Влас, на чужое никогда не зарился! — отвечал Гиляровский. — Действительно, об Антоне Павловиче надо писать. Каждая строчка о нем читается с жадностью. А с каким аппетитом проглотили у нас сборник, выпущенный горьковским «Знанием»!
В это время уже почти был забыт не только читателями, но и самим Власом Михайловичем одесский период работы, который на время разъединил друзей юности. В Одессе талант Дорошевича окреп, возмужал, приобрел жизненную силу. Сотрудничество в петербургской газете «Россия» опять сблизило, сроднило Дорошевича и Гиляровского, а также Амфитеатрова. В «России» дарование Дорошевича пышно расцвело. Здесь он почти ежедневно писал великолепные фельетоны и заметки на злобу дня. В них Дорошевич не щадил влиятельных вершителей судеб тогдашнего политического мира, не боялся затрагивать их, умел в непринужденных, доходчивых строках касаться самых злободневных вопросов, ударять по серости, мелкотравчатости тогдашнего быта.