– Ну ладно, ладно, – примирительно, хотя по-прежнему с лёгкой усмешкой, проговорил Димон. – Чё ты распетушился-то? Уже и спросить нельзя ни о чём. Подумаешь, какие мы важные!
Миша, судя по его лицу, хотел сказать напарнику что-то ещё более резкое, но сдержался и, вероятно чтобы не наговорить в сердцах лишнего, отошёл в сторону.
Димон бросил на него саркастический, смеющийся взгляд, после чего, словно тут же забыв о ершистом товарище, вернулся к своему основному занятию – в этот момент он старательно и тщательно, сантиметр за сантиметром, чистил слегка увлажнённой тряпкой серебристый щиток переднего колеса, сверкавший на солнце так, будто он и вправду был из драгоценного металла. Но Димон, то ли всё ещё не вполне удовлетворённый достигнутым, в буквальном смысле блестящим, результатом, то ли просто не в силах остановиться, продолжал истово и рьяно, почти с остервенением, начищать сиявший, до ряби в глазах, щиток.
– Смотри, дыру на нём не протри, – донеслась до него язвительная реплика приятеля, бродившего поблизости и недоброжелательно поглядывавшего на раздразнившего его друга.
Димон, точно опасаясь, что, если он продолжит в том же темпе, и впрямь может случиться нечто подобное, или же, скорее всего, просто немного утомившись, оставил наконец отполированный до зеркального блеска щиток в покое, полюбовался им пару секунд и, видимо довольный делом своих рук, утвердительно тряхнул головой и расплылся в улыбке.
– Ну вот, теперь то, что надо, – пробормотал он и, задорно подмигнув приятелю, скрылся в сарае.
Миша хмуро, почти неприязненно посмотрел ему вслед, пробурчал что-то и продолжил, повесив голову и безучастно глядя себе под ноги, бродить под сенью высившихся рядом деревьев. Мысли его опять, как и несколько часов назад, как и во все предшествующие дни, обратились к одному и тому же. Вернее, к одной и той же. Стройной, изящно сложённой белокурой девочке, его ровеснице, с именем таким же красивым, как и она сама, звучавшим, в первую очередь для него, как музыка, – Ариадна. Она каждое лето приезжала к своей бабушке, жившей в жёлтой пятиэтажке на другом конце двора, и Миша встречался и, хотя и не особенно активно, общался с ней и в прошлом, и в позапрошлом году. Она уже тогда, как только он увидел её впервые, обратила на себя его внимание, произвела на него впечатление, понравилась ему. Но не более того. В конце лета она уезжала, и он почти сразу же забывал о ней, отвлекаемый бурной школьной жизнью и другими, не менее яркими увлечениями и связями. Общение между ними ограничивалась не очень регулярной, то и дело надолго прерывавшейся перепиской, носившей несколько формальный, чисто дружеский характер: привет, как дела, что нового и т.д. У неё были периодически сменявшиеся парни, но это совершенно не волновало его и не вызывало ни малейшей ревности – наиболее наглядное свидетельство того, что чего-то большего, чем просто интерес и симпатия, он к ней в тот период не испытывал.
Но этим летом всё круто изменилось. Вероятно, он созрел для первого в своей жизни серьёзного и сильного чувства. У него как будто открылись глаза, и он разглядел то, чего по какой-то непонятной причине не замечал раньше. Увидел, что милая, привлекательная девочка как-то неожиданно превратилась в очаровательную девушку – яркую, ладную, эффектную, от которой трудно было отвести взгляд. И он и не отводил от неё восхищённого, всё сильнее разгоравшегося взора. И его легкомысленное, небрежное отношение к ней улетучилось в один миг, сменившись напряжённым вниманием, повышенным, обострённым интересом ко всему, что она говорила и делала, как вела себя и как относилась к нему, и ещё целым ворохом смутных, путаных чувств, в которых он до сих пор не в состоянии был как следует разобраться. Отдав себе отчёт в происшедшем в нём перевороте, он сразу же начал предпринимать настойчивые попытки к сближению с ней, стал оказывать ей особенные знаки внимания, которые, наверное, не оказывал ещё ни одной девушке до неё. Он, будто невзначай, оказывался там, где была она, то и дело завязывал с ней разговор, пытаясь направить его в нужное русло, изо всех сил, как умел, старался быть интересным и неотразимым.
Однако, несмотря на все усилия, особых успехов не достиг. Большая часть его попыток осталась втуне. Всякий раз он будто натыкался на глухую, холодную стену непонимания и равнодушия. Ариадна словно не замечала его отчаянных потуг понравиться ей и относилась к нему по-прежнему, как к другу. И только. Она говорила с ним не больше, чем с остальными, ровным, ничего не выражавшим голосом, в котором ему чудился холод. Мягко, но упорно пресекала все его попытки остаться с ней наедине, под разными предлогами отказывалась от его предложений сходить куда-нибудь вдвоём, будто подозревала его – в общем, не без оснований – в том, что это лишь предлог для чего-то более серьёзного и далеко идущего. И явно, недвусмысленно демонстрировала тем самым, что ей это ненужно и неинтересно. Эту незаинтересованность, безразличие, прохладцу он ясно читал и в её больших серо-голубых глазах, смотревших на него вполне доброжелательно, с искренней симпатией. Но и только. Больше в её взгляде, иногда, совсем не так часто, как ему хотелось бы, устремлявшемся на него, не было ничего. Ну разве что иной раз мерцавшая в её глазах и отражавшаяся на полных алых губах притушенная, немного загадочная усмешка, значения которой он, как ни старался, не мог угадать. Может быть, – посещала его порой не самая приятная мысль, сильно язвившая его весьма чувствительное самолюбие, – она смеётся над ним?
В конце концов, всесторонне обдумав и проанализировав всё это, он пришёл к закономерному и наиболее логичному, по его мнению, выводу: у неё кто-то был. Только этим можно было правдоподобно объяснить её поведение и отношение к нему. Никак иначе истолковать это было нельзя. У неё был парень! И это, по-видимому, была не одна из тех кратковременных, быстротечных связей, которые были у неё прежде. Теперь, очевидно, всё было всерьёз и надолго. Кто-то полюбил её, кого-то полюбила она, и он явно был тут третий лишний. Его внезапно, как порох, вспыхнувшее чувство оказалось не ко времени и не к месту. Он слишком поздно спохватился. И теперь ему не оставалось ничего, кроме бесплодных сожалений и запоздалых упрёков в свой адрес…
– Привет. Слыхал новость: Добрая загнулась! – раздался вдруг возле его уха звучный, бодрый голос.
Чуть вздрогнув от неожиданности и мгновенно очнувшись от своих меланхоличных дум, Миша поднял голову и взглянул на говорившего – круглолицего русоволосого парня с широко распахнутыми, едва заметно косившими глазами, коротким вздёрнутым носом и слегка оттопыренными ушами, что придавало его простому, открытому лицу бесхитростное, разудалое и несколько глуповатое выражение. Он незамеченным приблизился к задумавшемуся, полностью ушедшему в себя и ничего не видевшему вокруг приятелю и с ходу, точно боясь опоздать, сообщил ему потрясающую, главную в этот день в их дворе, обсуждавшуюся всеми новость. Причём на его лице была при этом такая радостная, ослепительная улыбка, как будто речь шла не о кончине всем известного, хотя и не очень любимого окружающими человека, а о чём-то в высшей степени приятном и духоподъёмном, скажем, о рождении или свадьбе.
Однако изумить друга горячей вестью ему не удалось. Миша, к его разочарованию, был уже осведомлён об основном дворовом событии. Он пожал плечами и, словно недовольный чем-то, буркнул:
– Знаю. Слыхал.
Улыбающийся вестник, поняв, что он немного припозднился со своим сенсационным известием и поразить товарища ему не удастся, слегка умерил свою ничем не мотивированную радость и, протяжно, будто с сожалением, вздохнув, устремил взгляд на мутно-серые, потемневшие от пыли, потрескавшиеся старухины окна в обрамлении допотопных покосившихся рам, напоминавшие незрячие, покрытые бельмами глаза и создававшие впечатление совершенной безжизненности, заброшенности, пустоты, как если бы за ними давно уже не было никакой жизни и хозяйка этой квартиры скончала свои дни не накануне, а в незапамятные времена, и с тех пор жильё пустовало, приходило в упадок, зарастало грязью…
– Вот, значитца, как, – заговорил чуть погодя новоприбывший, видимо не могший, по живости характера, слишком долго хранить молчание. – Померла, значит, старушенция наша, почила. Вот уж не ожидал! Такая ведь вроде крепенькая была, шустрая, живая, даром что старуха. И вдруг на тебе – взяла да и отбросила копыта! Так неожиданно… А я-то, честно говоря, думал, что ведьмы живут вечно… Ну, или, по крайней мере, очень долго, лет этак сто-сто двадцать, – уточнил он с наивной откровенностью и со слегка недоумённым выражением на лице. – И думал, что и наша протянет примерно столько же, если не больше. А она вдруг – того… Даже странно, чё это она так заторопилась…
Миша, ничего не говоря, перевёл взор на приятеля и с чуть заметной усмешкой взглянул на его удивлённо-озадаченную и немного растерянную физиономию, словно он и в самом деле был изумлён и расстроен тем, что Добрая, вопреки его ни на чём не основанным ожиданиям, не прожила положенного ей, на его взгляд, срока и так внезапно покинула этот бренный мир.
– А ещё я слыхал, – продолжал он после паузы, понизив голос и придвинувшись к Мише, точно собираясь поведать ему что-то секретное, – что ведьмы обычно помирают очень тяжело, долго, мучительно. Круто плющит их, говорят, перед смертью, просто наизнанку выворачивает. Стонут они, хрипят, воют, как звери. А потом вопить начинают, как резаные. И всё рвутся куда-то, так что держать их приходится. И так до тех пор, пока не испустят дух.
Миша чуть осклабился.
– Ты, я гляжу, крупный спец в этой теме. Такое ощущение, что видел своими глазами, как ведьмы умирают.