И это расстройство, и сон есть индивидуальное проявление господствующей ныне среди интеллигенции мании преследования. У меня доходит до того, что боюсь развертывать новый журнал, все кажется, что меня чем-то заденут и расстроят. (Острой формы при общем заболевании бояться.)
Спасение, конечно, одно – надо решительно отдаться работе, для чего надо создать хорошие условия305.
Пришвин не заметил, что сон также выражает ощущение того, что даже скрытые попытки самозащиты могут быть опасны (страх, что револьвер, спрятанный в кармане, выстрелит; вспомним о выражении «кукиш в кармане»). Но он извлекает из сна руководство к действию: надо отдаться работе.
Проясним исторический и биографический контекст. В течение 1930‐х годов положение и состояние Пришвина быстро менялось. Его гонитель РАПП был расформирован, наряду с другими литературными ассоциациями, согласно постановлению ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года «О перестройке литературно-художественных организаций», и заменен централизованной организацией – Союзом писателей СССР. В 1933 году Пришвин издал успешную книгу «Женьшень».
Летом 1933 года он отправился в отдаленный северный край, который вдохновил его первую книгу, «В краю непуганых птиц» (1907): там шло строительство Беломорско-Балтийского канала имени тов. Сталина – грандиозного проекта «преобразования природы» и «перековки человека».
История канала и литературы, ему посвященной, хорошо изучена306. Канал, как известно, строился с помощью принудительного труда заключенных (это был концентрационный лагерь, входивший в администрацию ГУЛАГа), подлежавших «перековке», то есть перевоспитанию. Как заметил современный исследователь, в психологической перспективе процесс «перековки» строился на трансформации насилия в желание307. Советские писатели принимали активное участие в проекте, воспевая Беломор и идею «перековки» в произведениях документальной и художественной литературы.
Тем же летом 1933 года, незадолго до торжественного открытия канала, на строительство направилась бригада писателей, призванная создать своего рода литературный аналог строительства – посвященный ему коллективный труд. Пришвин в этой поездке не участвовал, но поехал в знакомые ему места один, намереваясь самостоятельно осмотреть и описать совершавшееся. Певец русской природы и защитник окружающей среды, Пришвин относился к идее переделки природы с подозрением. Но идея преобразования человека казалась ему привлекательной. Странствуя по местам, которые он называл своей родиной как писателя, где прошел теперь Беломорский канал, он старался примириться с этим проектом. Он оправдывал его тем, что «бездомные» люди в процессе творчества новой жизни возродились и, «пересоздав географию края, нашли себе в нем новую родину»308. Он искал и свою новую родину: «Родина – это участок моего личного труда в общем деле»309. Пришвин сочинил два очерка о строительстве для коллективной истории Беломорканала, однако, когда издание появилось в печати в 1934 году, этих очерков в нем не оказалось310.
В те годы, стремясь ускользнуть в интимный мир, Пришвин жил в Загорске (Сергиевом Посаде) возле Москвы, с женой, Ефросиньей Павловной Смогалевой (крестьянкой, которую он научил читать и писать), и жил по-деревенски. Летом он на недели и месяцы исчезал с охотничьим ружьем в окрестных лесах и болотах на Журавлиной родине. Однако бежать от действительности в край непуганых птиц было не так легко: возникали технические трудности. Пришвин вплотную столкнулся с задачей создать хорошие условия для работы. В начале 1934 года Пришвин обратился к этой задаче во сне:
20 февраля [1934]. Два последних лета я не жил на Журавлиной родине из‐за трудности переезда от меня из Загорска туда, хотя весь переезд сорок верст! <…> прошло два года, я стал тосковать по болотам, как будто действительно, как журавль, заблудился и потерял свою родину.
Однажды ночью и даже прямо во сне мне пришла в голову мысль о том, что выходом в моем положении будет машина: сорок верст для машины какой-нибудь час, – один час – и я на Журавлиной родине. Эта мысль, как бывает во сне у охотников, растворилась в особенно остро-радостном чувстве природы, где уже не журавли летали и не обыкновенные синицы, а какие-то прелестные птиницы. Утром, сохранив в себе одно лишь чувство приятности сна, я мало-помалу от птиницы до птиницы, как по лестнице, добрался до мысли о машине, и мне показалось, что ведь это возможно: теперь их делают у нас и, если я теперь заявлю, меня запишут в очередь и рано или поздно дадут311.
Во сне мало-помалу Пришвин скользил по лестнице компромисса. Из сонных видений каких-то «прелестных птиниц», приведших к мысли о машине, возникает нечто вроде образа летающего автомобиля. Во сне этот сказочный предмет – недоступный в советских условиях обыкновенному человеку – представляется достижимым. Заметим, что Пришвин мастерски пользуется формулами нового советского языка и алгоритмами нового быта: «заявлю, запишут в очередь, дадут». В конце концов мысль о машине привела его, живописателя природы, живущего далеко от Москвы и в разладе с советской властью, к мысли вдвойне противоречивой: искать убежища в дикой природе с помощью автомобиля, полученного в качестве привилегии из рук власти.
Наяву Пришвин написал-таки заявление, и притом в самую высокую инстанцию («Недолго думая, написал я Молотову»); результат был сказочным и превзошел все ожидания: «уже через три дня пришла бумага от Совнаркома с распоряжением Молотова дать мне машину». С большой проницательностью Пришвин замечает в себе волшебную перемену:
Одновременно с получением письма от Совнаркома я, вообще по природе своей бесконечно далекий от машин, стал понимать себя в положении земледельца, или кустаря, которому достался по билету лотереи автодора автомобиль: это может быть отличным сюжетом рассказа, в котором можно будет изобразить психологию земледельца и нового для нашей страны человека, водителя машины. Много раз я к этой теме старался подойти и с этой целью осматривал большие заводы. И нет! я не мог найти случая, чтобы не одной головой, а всей личностью, цельно соприкоснуться с машиной. <…> Теперь же так выходило, что машина, как волшебная сила, могущая в любой момент переносить меня к птицам на Журавлиную родину, входила в состав моей творческой личности312.
Сон произвел перемену личностной ориентации. Пришвин отмечает, что в тот момент, когда сон его сбылся и ему дали машину, он преодолел эмоциональную дистанцию, которая прежде отделяла его от «нового человека»: земледельца, перековавшегося в «нашей стране» в человека машины. Как и крестьянин Аржиловский (которому приснились летающие сани), Пришвин видел во сне волшебный образ из русской сказки. Летающий автомобиль выступает в его снах как эмблема новой советской цивилизации – символ технического прогресса и социальной мобильности. Во сне он дивился также быстрой перемене в своей личности.
Советские писатели призваны были воспевать нового человека и его участие в строительстве нового мира, им предписывались поездки на заводы и строительные площадки, чего не избежал и Пришвин, певец природы. В сознательных усилиях постичь этот новый для него образ Пришвин, как он признается, не преуспел. Но момент личного участия в новой цивилизации – момент, в который он стал адресатом «дадут», привел к преображению: машина вошла в его творческую личность. Одновременно Пришвин перешел с властью «на мы»: машины «делают у нас», «в нашей стране».
Заметим, что тот факт, что именно сон послужил катализатором перемены в личности, не уникален: этот психологический механизм описан Хайнцем Кохутом, австрийским психологом, эмигрировавшим в начале Второй мировой войны в Америку313.
Во время террора, начиная с 1936 года, Пришвин делал в дневнике краткие записи о публичных процессах против так называемых «террористических центров»; он фиксировал факты. Так, 26 августа 1936 года он вклеил в дневник газетную вырезку с объявлением о смертном приговоре «по делу объединенного троцкистско-зиновьевского террористического центра»; в конце сообщалось, что приговор был приведен в исполнение в тот же день. Пришвин оставил эту вырезку без комментария. Через два дня он записал свой кошмарный сон:
28 августа [1936]. Снилось, будто я в телеге вместе с мужиками везу гроб своей матери, и как раз против Хрущевской усадьбы колесо телеги попало в колдобину и гроб полетел на ту сторону. – А тело, скажите, как тело? – в ужасе повторял я, не смея глянуть в ту сторону. – Тело выехало! – ответили мне. Я решился посмотреть и увидел, что ноги матери моей задраны вверх и медленно, как будто тело оттаивает, опускаются.
Есть ли это безобразное сновидение независимо-случайная игра сонной фантазии, или оно является выражением моей внутренней нескладицы, а может быть, моей сейчас особенно сильной тревоги за существо моей родины-матери314.
Краткий комментарий, которым Пришвин снабдил свой сон, подсказывает интерпретацию (от которой сам автор воздержался): крушение гроба с телом матери напротив семейной усадьбы Пришвиных, Хрущёво, читается как эмблема состояния родины – родина-мать вышла из колеи. Безобразно эротический элемент образа матери (ноги задраны и медленно опускаются) также напрашивается на интерпретацию в этом ключе: акт насилия. В дневнике Пришвина образ полового акта не раз используется как символ политического насилия. Так, размышляя об истории Адама и Евы, Пришвин сравнивает необходимое «насилие» и пролитую при первом соитии кровь («„Так надо, Ева!“ – говорил Адам, и Ева терпела боль») с насильственными мерами советского режима по созданию нового человека и новой жизни (он упоминает индустриализацию, военизацию, народное образование и проч.)315. В другом месте Пришвин пишет о том, что «акт насилия после минувшей необходимости в нас должен скрыться», и тут же записывает сон о комсомолке, которая спрашивает врача, можно ли оперативным путем вернуть девственность. Доктор отвечает, что для этого надо полюбить316. Добавлю: насилие должно трансформироваться в желание.