Молодой Гегель, увидев Наполеона, говорил, что видел, как в город въехал на белом коне абсолютный дух. Я помню разговоры Бор. Мих. Энгельгардта. Совсем в том же, гегелевском, роде он говорил о всемирно-историческом гении, который в 30‐х годах пересек нашу жизнь (он признавал, что это ее не облегчило)47.
Добавлю, что Борис Михайлович Энгельгардт был выслан в 1930 году на Беломорканал; жена его бросилась в пролет лестницы. Освобожденный в 1932 году без права проживания в Ленинграде, Энгельгардт жил в городе нелегально; он погиб в блокаду. Для Энгельгардта, как и для Гинзбург, историзм был делом и личного опыта, и профессиональных занятий – он является автором исследования «Об историзме Пушкина»48.
Лидии Чуковская (автор «Записок об Анне Ахматовой»), также написала монографию под заглавием «„Былое и думы“ Герцена» (1966). В этой книге, обращенной к широкой публике, Чуковская толкует «Былое и думы» как «историческую хронику» и как «письмо, посланное Герценом в будущее». Подобно Гинзбург, Чуковская воспользовалась дорожной метафорой Герцена для определения жанровой специфики «Былого и дум». Развивая метафору, она описывает эти мемуары как рассказ о «колесах истории, движение которых на своем жизненном пути он <Герцен> всегда ощущал». Чуковская перефразирует и герценовскую формулу из «рассказа о семейной драме»: «…мой очаг опустеет, раздавленный при встрече двух мировых колей истории»49.
Эта метафора, воплотившая концепцию рокового столкновения человека и истории, нашла широкое применение в документах о сталинской эпохе.
Вспомним ключевые слова (на первых страницах) мемуаров Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь»: «Время обзавелось теперь быстроходной машиной. <…> Многие из моих сверстников оказались под колесами времени. Я выжил…» Первая фраза – автоцитата из очерка 1925 года; вторая – это голос Эренбурга 1960‐х годов. Есть основания считать этот образ прямым эхом Герцена. Так, на тех же страницах Эренбург пишет: «Политическая буря, разразившаяся в Париже 15 мая 1848 года, описана Гюго, Герценом и Тургеневым; когда я читаю их записи…»50 Читая записи Герцена (и других), он пишет о себе и своем поколении. (Напомним, что мемуары Эренбурга, впервые опубликованные в 1960‐е годы, сыграли значительную роль в формировании исторического сознания постсталинской эпохи.)
Бросается в глаза, что мемуаристы-интеллигенты советской эпохи упоминают Герцена и «Былое и думы» (а также используют ключевые метафоры книги) в качестве сигнала своей авторской позиции.
На «Былое и думы» сознательно ориентировался Давид Самойлов, о чем в предисловии к публикации «Памятных записок» упомянула его вдова. По ее словам, «впервые на устремленность автора в этом направлении обратила внимание Л. К. Чуковская». Между тем Давид Самойлов именно так описал «Записки об Анне Ахматовой» самой Чуковской: «Жанр – „Былое и думы“»51.
Думаю, что Герцен снабдил советских читателей не столько жанровым образцом (сам Герцен любил называть свои мемуары неопределенным словом «записки»), сколько авторской позицией, а также лицензией на авторство.
Со всей прямотой об этом сказал в 1999 году кинорежиссер Василий Васильевич Катанян (1924–1999): «Воодушевленный словами Герцена, что мемуары может писать всякий, потому что
По словам поэта Павла Антокольского, стоит ему «хотя бы случайно, ненароком раскрыть Герцена», как его охватывает «волнение», «ощущение величия судьбы», «стиля – жизненного и литературного». «…Все это могло быть написано и сегодня…» – записал он в дневнике в 1968 году, читая ночью во время бессонницы рассуждения Герцена об истории. Он прямо говорит об «обостренном историческом сознании» Герцена. (Дневник Антокольского был опубликован в 2002 году53.)
Каждый может писать (и печатать) дневники и записки именно потому, что выступает как носитель исторического сознания, по образцу Герцена – автора «Былого и дум», а значит, и как субъект истории.
Диссидент Людмила Михайловна Алексеева (1927–2018) в книге, впервые опубликованной в 1990 году в эмиграции (по-английски), описала себя как девочку, воспитанную людьми первого революционного поколения, которые считали себя «любимцами истории». Когда в 1937 году ее семья переехала из провинции в столицу, отец вручил ей экземпляр «Былого и дум» в качестве путеводителя по улицам Москвы54. Для этой советской семьи «Былое и думы» – пропуск в Москву, в историю и одновременно удостоверение представителя передового исторического класса.
Создав мемуары (или хотя бы записки), те, кто отождествлял себя и своих с миром «Былого и дум», прочно вписали себя в анналы «любимцев истории» – русской интеллигенции.
Есть и контрпример, который подтверждает такое толкование: актер Александр Анатольевич Ширвиндт (род. 1934) назвал свои мемуары «Былое без дум» (2001); в них он дает пространный ответ на вопрос «Почему я не интеллигент»55.
Развернутая картина жизни в истории, ориентированная на круг Герцена и на «Былое и думы», представлена в мемуарах писательницы Лидии Борисовны Либединской (1921–2006) «Зеленая лампа». Автор описывает, как в 1948 году они с мужем, писателем Юрием Либединским, по вечерам на даче читали вслух «Былое и думы», разделяя «высокий накал страстей», которым проникнута эта «великая» книга. Отправившись в Москву, они совершили паломничество в комнату, в которой Герцен родился в роковом 1812 году (в «доме Герцена» находится Литературный институт). Герцен вдохновлял их и в трудной семейной ситуации. В 1962 году на даче в Переделкине Либединская говорила с Корнеем Ивановичем Чуковским о «сложных и трудных» отношениях в семье и кругу Герцена – так, «как говорят об очень дорогих людях, которым надо помочь…» Отождествление с кругом Герцена укрепляло Либединскую в самосознании «интеллигента в переломные моменты истории». Прямой потомок Льва Толстого, она предпочла сродство не семейное, а избранное, закрепленное в авторстве. Либединская не только писала о Герцене (в частности, в книге «Герцен в Москве», в которой она совершает прогулки по Москве по следам Герцена), но и выпустила адаптированное издание «Былого и дум» (в 1960‐е годы) – своего рода «мои „Былое и думы“»56.
Вместе с именем Герцена мемуаристы импортировали в свои тексты элементы исторического сознания, кодифицированного в «Былом и думах», а именно русский гегельянский историзм – в том толковании, которое эта традиция получила в интеллигентском быту советской эпохи, в частности, под пером историков литературы.
Некоторые мемуаристы прямо ссылаются на Лидию Гинзбург как посредника в их восприятии гегельянского катастрофического историзма герценовского извода. Так, в 1989 году историк искусства Леонид Михайлович Баткин (1932–2016) развернул образ встречи советского интеллигента с духом мировой истории, воплощенным в фигурах Наполеона и Сталина, в эмоциональном эссе «Сон разума. О социально-культурных масштабах личности Сталина», выделявшемся в тогдашней мучительно-личной сталиниане57.
Ученый-лингвист Ревекка Марковна Фрумкина (род. 1931) в мемуарах 1997 года «О нас – наискосок» прибегает (по крайней мере, четыре раза) к словам Гинзбург, чтобы описать опыт своего круга (она, как и другие, использует категорию «мы»): «…лучше всех об этом написала Л. Я. Гинзбург». Фрумкина впервые упоминает имя Гинзбург, рассказывая о том, как школьницей в 1940‐е годы научилась осмыслять жизнь сквозь произведения русской классики, которые внимательно читала вместе с комментариями; она называет два имени: Белинский и Герцен («Былое и думы»). На следующей странице Фрумкина рассказывает, что в классе проходила педагогическую практику студентка-историк Светлана Сталина, которая убеждала ее поступать на исторический факультет58.
В своих мемуарах Светлана Иосифовна Аллилуева (1926–2011) писала о днях смерти Сталина (которые она якобы «провела в доме отца, глядя, как он умирает») как о «конце эпохи». Хотя автор и оговаривается, что «мое дело не эпоха, а человек», мемуары дочери Сталина заканчиваются обращением к истории в гегельянско-марксистском ключе. Аллилуева пишет о тех, «кто добивался <…> чтобы быстрее, быстрее, быстрее крутилось колесо Времени и Прогресса» (это о терроре), и надеется на «суд истории»59. Образ колеса времени и прогресса стал знаменит благодаря «Коммунистическому манифесту» Маркса. Суд истории – тоже гегелевская метафора; и к ней прибегают многие советские мемуаристы. Как и другие мемуаристы советской эпохи, Светлана Аллилуева связана профессией с историей и литературой: историк по образованию, она написала диссертацию об историческом романе.
Повторю мой центральный тезис: в XX веке, как и в XIX, гегельянский историзм, кодифицированный в автобиографическом письме, выступает как инструмент для интерпретации личного опыта отдельного человека и для конструирования группового интеллигентского сознания. От своего зарождения в постнаполеоновскую эпоху до мобилизации в сталинскую и постсталинскую историзм прошел через различные инстанции культурного посредничества, от «Былого и дум» Герцена в XIX веке до научных исследований советского времени, посвященных «Былому и думам». Автобиографические документы о советском опыте, рассмотренные в этой книге, пронизаны таким историческим самосознанием – о чем сигнализируют и жанровые признаки, и повествовательные ходы, и метафоры – такие, как колесо истории, прошедшее по человеческой жизни.