– Лучше здоровым жить, – рассудительно ответил я.
14
Жоржик умер в мае, не дождавшись разрешенной бабушкой лодки, зато успел показать мне купленный в магазине «Рыболов-спортсмен» тройной крючок, с которого никакой судак никогда не сорвется. Еще в марте он списался с тетей Шурой насчет нашего приезда, но она нам впервые отказала: у нее все лето обещалась гостить дочь, которая наконец-то вышла в Талдоме замуж и теперь ждала ребенка. Муж, писала Коршеева, человек серьезный, тренер по боксу. Жоржик страшно расстроился, даже прихворнул на нервной почве, но тут пришла весточка от Кузнецовых. Жена кузнеца Валентина, узнав об отказе (сорока на хвосте принесла), звала нас в июле к себе, мол, места всем хватит. Хозяин Иван Антонович как раз на месяц собирался на курсы повышения квалификации в Конаково, и нам уступали большую (а дом у них в четыре окна) комнату с печкой причем по той же цене, что и у Коршеевых. Все обрадовались, а вот я засмущался: лучше бы нам поселиться у кого-нибудь другого.
С Витькой Кузнецовым, бедовым деревенским пареньком, я дружил сызмальства. Его старшие сестры относились ко мне со смешливой симпатией, как к городскому недотепе, все-таки поддающемуся воспитанию. Насте было лет четырнадцать, а Вере все семнадцать, и она уже, собираясь на танцы в клуб, красила губы материнской помадой. Сестры, смелые и веселые девушки, по вечерам, когда вода теплая, как парное молоко, и неподвижная, словно разглаженное конфетное «золотце», заплывали чуть ли не на середину реки, ложились на спину и громко пели:
Клюквенное солнце закатывалось за синий зубчатый ельник, над водой вился низкий туман, в затоне ворочалась крупная рыба, лягушки скрипучим хором радовались приближению ночного питания. И девичья песня отчетливо разносилась по-над рекой, летела вдоль по деревне, достигая, наверное, Белого Городка.
Однажды я зашел за Витькой, как договаривались, чтобы отправиться на Колкуновку за карасями, которые отлично брали, если удить с парома. Но на дворе никого не оказалось, в сенях тоже и в избе пусто: только стучат на стене жестяные ходики да кряхтит тесто, выпирая из кадки. Я на всякий случай заглянул в заднюю комнатку за занавеску и обмер: Вера, совершенно голая, стояла перед большим зеркалом и поворачивалась то одним, то другим боком, тихо напевая:
Я заметил, что шея, руки до плеч и ноги до колен у нее темно-коричневые от загара, а все остальное ослепительно белое, покрытое кое-где красными пятнышками комариных укусов. От изумления я то ли вздохнул слишком громко, то ли всхлипнул. Девушка повернулась так резко, что взметнулись большие, совершенно взрослые груди с голубыми прожилками и розовыми пупырчатыми сосками. Но вконец ошеломил меня пучок русых волос в секретном месте. Он напоминал пустое и растрепанное птичье гнездышко, мы иногда находили такие в лесу, под деревьями.
– Ах ты безобразник, бесстыдник! – вспыхнула она. – Подглядчик! Эвона как вылупился! Брысь! Иди откуда пришел!
Я страшно растерялся, попятился и брякнул слово, которое услышал недавно в кинокомедии «За двумя зайцами»:
– Пардон!
– Я тебе сейчас покажу «пардон», – окончательно рассердилась Вера и, закрыв пах белой косынкой, пригрозила: – Вот я тебя сейчас веником! Кыш, нахал городской!
Я еще несколько мгновений зачарованно смотрел на то, как темные девичьи волосы курчавятся сквозь тонкую материю, потом очнулся и стремглав вылетел на двор, понимая, что подглядел самое запретное, что есть у женщин. До отъезда я старался обходить двор Кузнецовых стороной. Витька сообщил, что Вера несколько раз справлялась, где, мол, твой «беспардонный» дружок, чего не заходит? Я отмалчивался, краснел, проклиная комедию «За двумя зайцами» и старорежимного пижона Голохвостова. Один раз мне не повезло: я столкнулся с Верой в клубе, в библиотеке. Увидев меня, она погрозила пальцем, но не сердито, а с улыбкой.
– Что читаешь, подглядыватель?
– «Приключения Карика и Вали». Я нечаянно…
– А за нечаянно бьют отчаянно. Знаешь?
– Знаю.
– Ладно, кто старое помянет… – нахмурившись, добавила она. – Но больше так никогда не делай! Ладно?
Вероятно, женская голизна относится к тем запретным зрелищам, которые нельзя смотреть без позволения, а разрешение дают только в загсе. Мысль о том, что я буду жить в одном доме с Верой, приводила меня в непонятное смущение.
Сборы начались в апреле – сложили полчемодана крупы и сахара. (В руки давали пачку песка и гречки с нагрузкой в виде пшена или манки.) Лида, пользуясь связями в райкоме, добыла двадцать банок тушенки – свиной и говяжьей. Тимофеич почти каждый вечер выливал заводской спирт из своей тайной манерки в здоровенную бутыль, которую называл четвертью, делал запас для можжевеловки. Башашкин клялся, что знакомый скрипач Большого театра обещал привезти из зарубежных гастролей особый, намагниченный крючок, к которому рыбы сами липнут, как опилки. И тут внезапно умер Жоржик. Вчера еще мечтал о лодке, а сегодня… Я тогда впервые подумал: если у человека есть тройной крючок для судаков, то, наверное, у кого-то повыше есть крючки и для людей.
После похорон бабушка наотрез отказалась ехать на Волгу, она сидела одна в комнате и зачем-то чинила-штопала Жоржикову одежду: старый пиджак, синие брюки галифе, трофейный плащ с огромными лацканами. На буфете стояла фотография покойного, прислоненная к вазочке, а перед снимком – рюмка водки, накрытая ломтиком черного хлеба, успевшего превратиться в сухарь. Рюмку поставили сразу, вернувшись с кладбища, перед тем как сесть за стол. Оторвавшись от шитья, бабушка останавливала глаза на сапожном фартуке или «костяной ноге» и тихо плакала.