Первое письмо мое к Вам было ужасно крикливо. Простите меня за это. Крики объясняются тем, что я только что перед этим прочел Вашу статью и был внезапно потрясен. Вашим письмом (сегодня получил его) Вы ввели меня в берега и, кажется, мне яснее все. Главное, я твердо уверился в том, что статья Ваша есть «конспект первой ступени», чисто «формальная» эволюция искусства (с намеками, конечно, но нераскрытыми), еще без «идейности», вне «содержания», тем более только намек на «искусст<во> с т<очки> зр<ения> религии», на угол зрения мистико-религиозный. Впрочем, я видел это из самой статьи, теперь же только
Ваше письмо говорит о второй «зоне», об «искании Лучесветной Подруги». Кажется, тогда как в первой зоне Вам приходится еще считаться с эволюцией искусств и говорить о многом (5 форм), во второй Вы сразу покидаете первые 4 ступени, от относительного восходите к абсолютному и имеете дело с единством. Содержание едино в противоположность множественности форм. Но это все еще – содержание, идейное. Третья и последняя зона, перед которой Вы пока смолкли (в письме), сколько я понимаю, вводит в последнюю мистическую область, я сказал бы, – в область
Для того, чтобы поговорить о музыке, мне придется сделать известный компромисс, на который, впрочем, Вы, мож<ет> б<ыть>, согласитесь. Мне придется спуститься ниже от «искусства движения» к «мосту между временем и пространством», т. е. от музыки к поэзии. При этом попытаюсь говорить о певучем и самом певучем в поэзии для возможно большего приближения ее к музыке. Словом, по возможности закрывать глаза на пространственные элементы для того, чтобы сосредоточиться на временных. Этот компромисс кажется мне возможным потому, что: 1) И в поэзии, как в музыке, в менее совершенном виде лежит эволюция, система, хотя бы новая трихотомия [например: I. Форма (положим – эпос). II. Содержание, идейность, искание Лучезарной Девы (положим, лирика). III. Синтез, мистическая зона (положим – драма-мистерия). Подобная схема, разумеется, только пример]. 2) Потому что поэзия, стоя рядом с музыкой, окрыляется ей и сама чует устремленное тяготение к последней, как будто две точки силятся сбежаться, избирая кратчайшее расстояние (символ поэзии – прямая), в одну (символ музыки). В этом представлении – поэзия представляет из себя то, «что нужно преодолеть», для того чтобы взойти к музыке. Она – уменьшенное движение, отраженное. Она – в пути, и, преклоняя ухо к содрогающейся земле, можно слышать, как «цветет сердце». Она –
Вся эта аргументация (и подобная), разумеется, зиждется на компромиссе и сама в себе имеет что-то глухое, даже тугое, натянутое, но мне приходится ввести ее просто уже по личному бессилию что-либо выводить из чистой музыки. Веду я к тому, чтобы поставить вопрос, может ли поэзия в своем maximum’e приблизиться к Запредельному настолько, чтобы расслышать и познать? Утвердительный ответ возможен хотя бы только на том основании, что наши времена поэзии ощутили, как никогда, до пророчественного прозрения, двойственную природу вселенной, и именно ощутили музыкально, путем все большего отрицания пространственных образов и все большего прислушиванья к «ритму» (кстати, ритм в Вашем озарении близок к Гераклитовскому «огню-Логосу»?). В сущности, т<ак> н<азываемые> «декаденты» прекратились теперь лишь относительно. Это скорее не смерть, а перерождение из бессознательного в сознательное. Даже еще Коневской не сознавал, не мог еще углубиться в сумрак своего духа и найти в нем неподдельное. Он бросал богатства в кучу, бесформенную, но блестящую, а «личность» жаждала «целомудрия». Но и он уже пел. А Брюсов, например, поет уже так, что, кажется иногда, что «решается судьба» (Ваше выражение о музыке). Тут, мне кажется, играет роль не сознание даже как таковое, а скорее «пора», «возраст», органическая связь с субстанцией собственного творчества, когда эта субстанция не сознается, а просто присутствует. Она здесь, ее слышно. Это – высший расцвет поэзии: поэт нашел себя и, вместе, попал в свою эпоху. Таким образом моменты его личной жизни протекают наравне с моментами его века, которые, в свою очередь, единовременны с моментами творчества. Здесь такая легкость и плавность, будто в идеальной системе зубчатых колес. В этих благоприятнейших условиях для проявлений (творческих) поэзия освобождается, находит русло, притом не старое, а доселе неизведанное. В таком случае можно ждать от нее все большего расцвета, эволюции, а следовательно – сближения с музыкой. Тут может зародиться последняя песня поэта, после которой он должен или смолкнуть, или перейти в последнюю область точки, как символа музыки. Но в этой последней песне «линия» внезапно исчезает и… сменяется точкой. Две точки, устремленные друг к другу, сбегутся внезапно в одну. Это – аксиома, с т<очки> зр<ения> Вашей (и всякой классифицирующей) системы. Но сама система не нарушится. Окажется налицо только чудодейственный факт свершившихся pia desideria[19] всех поэтов. Тогда фактически исчезнет «четвертое искусство», но не ранее, чем в нем проявится «дух музыки». И это именно еще в нем, а не за ним. – Я чувствую, что пишу под другим углом зрения, чем Ваш, притом, может быть, абсурдно и слишком теоретично, но позволяю себе это ввиду догматичности Ваших построений, без сомнения неизбежной (хотя бы и до времени), но потому именно и не исключающей постороннего им. Перечитав письмо, почувствовал его бессилие и вялость. Извините. Теперь другого не написать, потому что чувствую просто сильнейшую физическую усталость все эти дни. Кроме этого, некоторым оправданием мне может послужить действительная трудность Вашего письма, многогранность воззрений. Здесь есть нечто порой переполняющее чашу жизненной странности, которая неизменно веет кругом, шепчет день и ночь, дышит в лицо неустанно и сладко, будто сон и явь – одно прекрасное, один голос от Ее Лучезарности:
Все это близится к сказке – и «всесветной мистерии», о которой мне сегодня так сухо и бессвязно довелось говорить Вам. Еще раз – простите.
Блок – Белому
Милый и дорогой Борис Николаевич.
Не удивитесь, что пишу Вам так. Думаю, что не странно то, что мы с Вами никогда не видели друг друга в лицо. Но ведь видели иначе. Я женюсь этой осенью, в половине августа, в именьи Шахматово Клинского уезда. Мою Невесту зовут Любовь Дмитриевна Менделеева. Что скажете Вы на то, что я буду от всего сердца просить Вас быть шафером на свадьбе, и, думаю, что у Невесты? Она также просит Вас. Если будете в Москве, или поблизости, приезжайте с Сережей Соловьевым, который будет шафером у меня. Не только мне, но и всем моим родным будет приятно и радостно видеть Вас. Пишу Вам кратко по причине экзаменов, которые Вы также держите. Если очень заняты, не отвечайте сейчас же, а подождите конца экзаменов. Я уеду из Петербурга в двадцатых числах мая за границу, откуда вернусь в половине июля прямо в Шахматово. Сережа уже знает все, Вам я не писал потому, что срок свадьбы только недавно окончательно назначен. Жду Вашего ответа, очень важного для меня. Не зная Ваших обстоятельств, не вполне надеюсь на Ваше согласие; может быть, Вы, кончив курс, совсем уезжаете из Москвы?
Неизменно Ваш
Белый – Блоку
Милый и дорогой Александр Александрович,
Простите – я не сразу Вам ответил. Ваше письмо пришло в те дни, когда у меня был
Прежде всего огромное спасибо за честь, оказываемую мне приглашением быть у Вас или у Вашей невесты.
С удовольствием согласился бы, но я должен сопровождать папу на Кавказ и не знаю, вернусь ли к сроку.
Во всяком случае, мне хотелось бы быть у Вас шафером и поэтому я не отказываюсь от Вашего предложения. Я предупреждаю только, что вдруг мог бы и
Дорогой Александр Александрович, все никак не соберусь Вам писать: скучные, мелкие дела, да и наконец для меня
Прощайте. Христос с Вами. Остаюсь любящий Вас