Хочется уши заткнуть, чтобы не слушать больше этого тягостного, надрывного воя.
Айсбенг жаден до душ: не пощадил он ни храбрых волков, ни чужаков, пришедших издалека. Вчера забрал себе он с половину отряда. А тех, кого пощадили волчьи клыки, добивает студеный ветер, терзающий кожу.
Дородную Аину, кухарку, что отдала мне свою большую, тяжелую юбку, лихорадит с прошлого дня. Упрямо цепляясь за жизнь, она идет, едва поспевая за остальными. Она часто дышит, рывками глотая ледяной воздух. От озноба Аина все больше кутается в шерстяную шаль, но та не спасет от жара. Болезнью разит от женщины издалека. И чую я, что не суждено ей добраться хотя бы до Живой полосы.
На привале кухарка сидит полудремля. Бледная, что неживая, лишь из обветренных губ вырывается облачко пара. Считаю биенья ее слабого сердца. Наконец, оно замирает, замороженное зимой навсегда.
Что Аины не стало, другие замечают не сразу. Лишь потом понимают, что больная не разлепила глаза, не поднялась, чтобы снова отправиться в путь.
Тело оставляют там же, где женщину сморил сон. Лишь снег кутает ее останки белым саваном. Пришедшая издалека, Аина навсегда останется гостить в беспощадном холодном Айсбенге.
По ней не горюют. Только сетует Брас, что некому будет больше готовить кашу. Больше кухарку не вспоминают.
Отряд трогается в путь. Чем ближе к Живой полосе, тем быстрее идут люди, а мне тяжелее за ними поспевать, передвигаясь на неудобных деревянных снегоступах.
— Побыстрее бы в тепло, — жмурясь на свету, говорит Инне. — А там… Пройдем полосу, а до Кобрина рукой подать.
— Что бы там мальчишка не жужжал про распрекрасный Айсбенг, на материке все же милее, — кивает ему в ответ Брас.
— Тепличные вы все травки, — понуривает их Аэдан, хитрый лис, верный норту. — Ге-ро-и, — нараспев произносит он. — Морозов испугались! Бегите, бегите в столицу. Может, от вас там хоть прок будет.
Молчаливый Аэдан безликой тенью следует за нортом. Вынюхивать он горазд, а все, что узна
— Смотри-ка смолкли, — жизнерадостно бросает Аэдан зачем-то мне. — Крысы! — подмигивает словно другу. — Красивые глазки у тебя. Янтарные. С искорками. Интересно… хе-хе! На твоих волков я вчера насмотрелся: сплошь светлые с голубыми льдинками глаз. Ты одна такая у них. Необычная. С твоей темной шкурой среди снега, наверное, нелегко, да?
От его лживого участия мне становится дурно. Не хочу давать ответ, но тут вмешивается норт. Нигде не спрятаться от него: он вечно, словно по волшебству, появляется рядом. Голос его сух и хрустит, словно снег. Таррум велит отвечать.
После вчерашнего глупо притворятся, что не способна их понимать. А если бы хотела, норт не даст. Его провести больше никак не выйдет.
На севере всякий зверь имеет светлую шерсть. Только ходит молва, что так было не всегда: прежде шкуры носили иные. А моя — наследие великих волков, что когда-то покинули Айсбенг. Кровь сильная не сгинет и через века. Так говорят… Но людям, жадным и любопытным, не следует рассказывать легенды наших земель.
Вместо этого я говорю:
— Черную шерсть легко спрячут тени. А что до глаз: рожденные во тьме цветов не различают. Янтарь или лед — того не ведаю я.
Их грубое, жесткое наречие отдает горечью после мягкого, древнего языка. Ложь дается легко и, кажется, умело слетает с языка. Может, зрение мое и сумеречно, но по рассказам я ведаю, каков цвет глаз моих или волков с восточных берегов Эритры.
Слышу неверие в голосе норта: