И еще, должно быть, по первым допросам он понял,
В ноябре в начале месяца он пытается покончить с собой… Это стало теперь известно тоже из врачебной справки.
Справки страшны своей лаконичностью, скудостью информации, и тем больней ударяют. Что было, как?! Свидетелей нет. Те, кому удалось
Сергей Яковлевич весь этот бред отрицал. Но там, где разговор шел о реальных фактах его жизни, об участии его в евразийском движении или о походах с Добровольческой армией, – он был предельно честен и откровенен, даже там, где это было излишне и могло послужить ему во вред. Ну а что касается его тайной работы, которую он вел в Париже, по заданию той же Лубянки, и об убийстве Рейсса, о причастности его к этому, – из протоколов допросов ничего не узнать. Реальная жизнь Сергея Яковлевича следователей не интересовала.
…В декабре, когда Марина Ивановна писала письмо Берии, переписывая его печатными буквами начисто, чтобы легче было читать, в самом конце декабря, под Новый, 1940 год, у Сергея Яковлевича была тягостная очная ставка с его ближайшими друзьями и соратниками еще по евразийским временам, а затем и по «Союзу возвращения на родину», с Николаем Клепининым и Эмилией Литауэр. Друзья его, как и многие, многие другие, не выдержали методов допроса, разработанных по системе первого в мире социалистического государства. Что было с Клепининым – неведомо. А о Литауэр есть рассказ Эйснера, он жаловался Але (когда они оба были уже на свободе), что Эмилия оговорила его на следствии: будто ей известно, что он был сотрудником НКВД в Париже, а он уцелел и его не расстреляли, а дали восемь лет именно потому, что он не являлся сотрудником органов. Берия уничтожал тех, кто был завербован при Ежове. И Аля сказала ему тогда: «Алеша, не суди слишком строго Милю, я какое-то время сидела с ней в одной камере, и, знаешь, каждый раз после допроса нам приходилось сшивать ее свитер, помнишь, у нее в Париже был такой коричневый…»
И Клепинин, и Литауэр произносили заученные и отрепетированные фразы, разоблачая себя самих и Сергея Яковлевича во всех нужных следствию «злодеяниях». И, уговаривая его «сознаться», они, быть может, не столько следовали указаниям энкавэдэшников, сколько говорили от себя, давая ему понять, что все безнадежно. И что все равно не хватит у него сил вынести то, что ему предстоит… Я не могу взять на душу грех и утверждать, как это ныне столь поспешно делают многие, что те, кто вел себя на следствии подобно друзьям Сергея Яковлевича, – выбирали «путь на выживание»! У человека есть предел выносливости, и у каждого свой…
Мне доводилось слышать рассказы тех, кто оказывался в положении Сергея Яковлевича на очной ставке, когда близкие и дальние
И все же был момент, когда измученный и подавленный этой очной ставкой – Клепинин, Литауэр, опять Клепинин, опять Литауэр, а время уже за полночь, и ему плохо, и он просит прервать «занятия», и их не прерывают – он произносит фразу: раз все товарищи и дочь считают его шпионом, то ему ничего не остается делать, как подписаться под их показаниями… Но не подписывается!
…Сергей Яковлевич долго ожидал исполнения приговора. Суд был 6 июля 1941 года, и все шесть человек, проходивших по одному этому «делу», были приговорены к высшей мере наказания. Супруги Клепинины, Эмилия Литауэр, о которых мы уже знаем, и Николай Афанасов, о котором мы мало что знаем, который тоже был в дружеских отношениях с Сергеем Яковлевичем еще с евразийских времен и которого Сергей Яковлевич привлек к работе на НКВД, как и чету Клепининых; и Павел Толстой, далекий им всем человек, но подверстанный к этому «Делу», – все были расстреляны еще в июле, в разные дни. Сергея Яковлевича расстреляли самым последним. Когда уже немцы стояли под Москвой, когда уже Москву охватила паника.
В центральном архиве МБР сохранился страшный документ[43]: 16 октября 1941 года начальнику Бутырской тюрьмы поступает распоряжение выдать коменданту НКВД СССР осужденных к расстрелу ниже поименованных лиц: Андреева-Эфрона Сергея Яковлевича, и далее перечисляются имена 135 человек. И на последнем листе этого списка написано от руки:
16 октября 1941 года
Мы нижеподписавшиеся привели в исполнение приговор о расстреле 136 (сто тридцать шесть) чел., поименованных выше сего[44].
Сергей Яковлевич говорил, что он родился под знаком катастрофичности и всю жизнь
«…Вся жизнь – черновик, даже самая гладкая…»
Это слова Марины Ивановны. А жизнь Сергея Яковлевича? Не была ли она так трагически прожита начерно?
Безмерность в мире мер
Там, в Голицыне, где Марина Ивановна провела зиму 1939/1940 года, впервые после ее возвращения в Советский Союз она попадает в литературную среду. Возобновляются старые знакомства, там ее находят письма москвичей, с которыми она встречалась еще когда-то до эмиграции. Оттуда, из Голицына, идут ее ответные послания. Там, в Голицыне, заводятся и новые знакомства.
Обед в два, ужин в семь, завтрак в счет не идет, завтракают кто когда, и каждый спешит, не задерживаясь, не расплескиваясь на разговоры, к себе в комнату, к рабочему столу. Комнаты малы, комнат мало, и хотя в каждую втиснуты и кровать, и диван, но чаще всего сюда, в Голицыно, приезжают в одиночку, без жен – работать. Конечно, бывают и исключения. К обеду в столовой за табльдотом собирается человек двенадцать-пятнадцать. Стол накрывают по-домашнему, и суповую миску ставят на стол, когда все уже в сборе, и потому обитатели дома стараются не заставлять себя ждать.
И к означенному часу, скинув верхнюю одежду в маленькой и тесной передней, где стоит старое трюмо с подзеркальником, заваленным шапками, и вешалка горбится и скрипит под тяжестью шуб, – Марина Ивановна с Муром появляются в столовой.
Он большой, высокий, с маской высокомерия и даже надменности, за которой, быть может, он так старательно пытается скрыть свои пятнадцать лет от роду. Она ему по плечо, нет, все-таки чуть выше, худая, нервная, «светлошерстая… – и даже весьма светлошерстая!..» Общий поклон, и они усаживаются на свои места. У каждого за столом свое место, своя салфетка в кольце.