— Инночка, Инночка, но разве всё это так влияет?
— Что влияет? Ты же знаешь, что существуют чёрные списки. Не только среди эмигрантов. И все, кто в них, — попробуй достань работы. Все пути обрежут. Самой простой работы лишат. Но Марк сдвинулся, потому что он думает, что нас могут подслушивать. Разве до этого может дойти?
— Не знаю… Да конечно, нет! А как, интересно, составляются эти чёрные списки? Я тоже слышала от некоторых эмигрантов…
— Ленка, ты удачливая. Вы с Андреем знаете английский. Марк же тянет еле-еле. Ему всегда плохо давались языки. Ищите не эмигрантскую работу, а какую-нибудь нейтральную. Иначе совсем замучаетесь.
— Мы против совести ничего не делаем. Статьи Андрея в основном о литературе, то, что он думает, то и пишет…
— То-то, говорят, его так недолюбливают в редакции. Не про то, что нужно, пишет. Уходит в сторону, эстетствует. Он так долго не продержится, и никакой ваш ПЕН-клуб не поможет. Видишь же, что случилось с Пашей Сметовым?
…Теперь телефон в квартире Круговых внушал им всё большее и большее отвращение.
— С эмигрантами меньше общайся, — кричал им по телефону Генрих, не лишённый чёрного юмора. — Скажешь, что любишь Пушкина, напишут, что монархист, а значит, советский агент.
Но Лену раздражали не непрерывные слухи об этих «демократических» доносах и различных звонках, а разливающийся океан чёрно-фантастической злобы, звериной ненависти. Когда писали о тяжёлых событиях в истории СССР — писали не с желанием как-то предостеречь или чем-то помочь, не с болью за страну, а с патологическим злорадством, внутренним, еле скрываемым желанием, чтобы страдания повторились, с червивой злобой, которая самих носителей ненависти превращала в дегенератов. И многие ведь «носители» вовсе не страдали в СССР, а неплохо там были устроены.
На одну такую статью резко ответил Эдик Вайнштейн, эмигрант из Риги (его письмо было опубликовано с сокращениями).
— С этими людьми просто невозможно общаться, — нередко говорила Лена у Кегеянов. — Возражать им — во-первых, набросятся, как бешеные псы, во-вторых, настрочат столько доносов, что в конце концов действительно попадёшь в чёрный список, останешься без работы…
— Да не в этом дело, — возражал Генрих. — Работы, чтоб мыть полы, тебя не лишат, а вот Андрею и мне могут закрыть все ходы, все каналы в русской и американской прессе. Ведь для чего мы сюда приехали? И вот тогда — смерть, тупик. Тем более что доносы тут пишут часто просто потому, чтоб подсидеть друг друга, утопить, чтоб не было, так сказать, «конкурентов». Чтоб самому побольше заграбастать.
— Надо общаться только с теми, кто по душе, — вздохнула Любочка.
— Ну, кроме нас, Эдика Вайнштейна, Ростовцева, их немного наберётся.
— Больше всего меня поражает убожество, дошкольно-зоологический уровень этих статей, этих разговоров. И это после Москвы, после наших полётов в непознаваемое, — сказал Андрей. — Что бы подумали в наших московских кругах, если бы могли слышать и читать всю эту ахинею!
— А мы сами могли бы во всё это поверить всего несколько месяцев назад? — взорвалась Лена. — Да если б нам кто тогда сказал, что здесь творится, мы б его сумасшедшим сочли!
— Да, пришлось нам за эти «несколько месяцев»! — отозвался Игорь. — Пересекли черту — и всё переменилось.
— До чего же мы были наивны тогда! Даже удивительно! — покачала головой Лена.
— Мы и сейчас ещё наивны, — заметил Генрих.
— А что творится с некоторыми, даже приличными людьми, — вмешался Андрей. — Ты ведь знаешь Вадика, Генрих? Так вот, при мне он буквально бился в истерике, и только потому, что его имя не поставили в одной паршивой, занюханной русскоязычной газетёнке рядом с именами других писателей-эмигрантов. А ведь считался аристократом духа. Буддизмом увлекался. А вот тебе и нирвана… В свою очередь, наш небезызвестный поэт Саша порвал с Вадиком все отношения — а ведь они лет десять-двенадцать дружили в Москве — из-за того, что-де Вадик не упомянул его имя в разговоре с одним именитым профессором.