Праздничное застолье в доме Шварченковых, на которое Митя попал совершенно случайно, понравилось ему прежде всего атмосферой доброжелательности и искреннего, какого-то веселого уважения членов этой большой семьи друг к другу. Петр Игнатьевич, в светлой, без галстука, полотняной рубашке, обтянувшей его крутые, тяжелые плечи, восседал во главе, выполняя роль старейшины стола. На остроумные, необидные подначки, на незлое вышучивание чьих-то слабостей и промахов он первый откликался густым, заражающим ах-ха-ха, от которого звенело в серванте стекло. Он и сам блеснул юмором, рассказав в смешных деталях, в большинстве придуманных или преувеличенных, как они с Митей курнулись в Кривом овраге, как выскакивали через аварийный люк и как Митя впопыхах искал шапку.
Все смеялись, смеялся и Митя. Краем глаза он видел Та́нюшку, она сидела рядом со старшим братом и время от времени, когда уж было от смеха невмоготу, клонилась плафончиком головы на его крутое плечо. При этом какой-то невзрачный, угловатый камешек на серебряной цепочке (амулет, что ли?) скользил по ее открытой, нежной шее.
Пили мало, и если обращали внимание на винные бутылки, то только исключительно по инициативе Димы, не терпевшего на столе невыпитых рюмок. Его дружно осаживали, грозились совсем отнять у него рюмку, а он шутливо куражился, острил, умышленно вызывая огонь на себя, создавая вокруг своей персоны целый спектакль. И это Мите тоже нравилось, и он уже питал к дурашливому, неуправляемому колготному Диме что-то вроде родственных симпатий.
А Димина жена Тамара, молодая полнеющая женщина, сидевшая между мужем и Митей и взявшая над ним, гостем, шефство, все подкладывала ему в тарелку — то капустного салату, то холодца, то яичко с помидорной шляпкой в виде гриба, — весело приговаривала: «Мой ни черта не ест, так хоть вы, Митя, ешьте, я люблю, когда мужчины хорошо едят, я прямо влюбляюсь в них при этом». Митя бормотал «спасибо», отнекивался, клялся, что сыт, но все напрасно. У Тамары были округлые в запястьях, красивые руки с удлиненными розовыми ногтями, да и легкая молодая полнота к лицу — она, эта спокойная, шутливо-ласковая женщина, чем-то не уловимым смущала Митю.
Он не умел определять возраст людей, особенно женщин, но тут почему-то был уверен: Тамаре двадцать пять. Полукруглая цифра эта как бы сама выписывалась всем ее мягко-женственным обликом, уверенными движениями упругого, энергичного тела, висюльками скромных сережек, взглядом карих, притушенных подчерненными ресницами глаз.
Потом Петр Игнатьевич объявил антракт, и все гурьбой повалили на крыльцо. Саша исчез из-за стола еще раньше, и теперь из дощатой сараюшки в глубине двора слышался моторный треск и вился дымок выхлопов. Майское горячее солнце, после долгих дней ненастья, щедро грело насыревшую землю.
На старой клумбе греблись куры, между ними короткими перебежками, как солдат под огнем, бегал скворец, блестя пепельными боками. Над забором, за рябью ветвей ранета, возвышался зеленый овал тягача, но это видел сейчас, пожалуй, только один Митя, который стоял на крыльце позади всех, прислонившись спиной к горячей от солнца стене.
Неугомонный Дима, стараясь казаться пьянее, чем был на самом деле, стучал по стене сараюшки кулаком, ломая язык, выкрикивал:
— Сашка-подлец, публика давно в сборе, ложи блещут, видчиняй ворота, не то хуже будет.
Петр Игнатьевич, аккуратно расстелив на ступеньке носовой платок, сел, положив руки на растопыренные колени, — будто телевизионную передачу смотреть собрался. Тамара остановилась позади, обняв Та́нюшку и шепча ей что-то на ухо, как своей подружке. Обе смеялись. Митя смотрел на обеих, но видел только Тамару. Платье ее из светлой, блестящей материи плотно, вызывающе обрисовывало фигуру.
Митю как-то не очень волновала предстоящая Сашина демонстрация, он думал о том, как ему раздобыть лошадь, время еще обеденное, и он успел бы сегодня добраться до базы и к вечеру вернуться. Он уже готов был подсесть на ступеньку к Петру Игнатьевичу, завести разговор, но тут широко распахнулись двери сарайчика, и оттуда, треща двигателем без глушителя, выкатилась на колесах рама — автомобилем назвать это сооружение было бы преждевременно.
Саша, как был в светлой праздничной рубашке, восседал на тарном ящике, заменявшем водительское кресло, держась за руль. Во все стороны из-под него торчали рычаги управления, змеились трубки гидравлики, упруго пучилась проводка. Сбоку каждого из четырех широко расставленных колес стояло по цилиндру.
Рама покатилась по кругу, распугивая с клумбы кур, перепрыгивая мостки. Саша с напряженным, даже каким-то страдающим лицом вертел баранку, и всем казалось — он вот-вот выпадет.
Ничего особо удивительного в этой грохочущей раме Митя не обнаружил. Поставь кабину, крылья — и готова любительская малолитражка. Он однажды много увидел таких, попав на городской стадион, где проходил смотр автомобильных самоделок. Только вот зачем эти длинные, нелепо торчащие, как церковные свечи, цилиндры?
Дима, крича сквозь треск что-то подбадривающее, в своем тоже праздничном костюме, пиджак нараспашку, выбежал на середину двора, присел на корточки, призывно махнул:
— А ну давай на меня! Давай, не трусь, аха!
После чего Саша притормозил в дальнем углу на секунду, весь еще больше напыжился, дал газ. Конвульсивно задергались тяги, и ужасно трещащая с голенастыми колесами рама поехала, поскакала прямиком на Диму. Женщины от испуга вскрикнули, а у Мити мелькнуло: «Они что, оба пьяные?»
Осталось несколько шагов, Саша, кривя губы от напряжения, дернул какой-то рычаг. Рама вместе с ним стала плавно подыматься, скользя по цилиндрам, пропуская под собой, между колес, сидевшего на корточках Диму. После чего, не замедляя движения, снова опустилась.
Эффект этого технического маневра был самый полный.
Петр Игнатьевич завертел борцовской короткой шеей, хлопнул себя гулко по коленям от восхищения, проговорил: