Книги

Сибирский рассказ. Выпуск IV

22
18
20
22
24
26
28
30

Ворона, застывшая флюгером на фоне слепящего густо-синего неба, над хрустально белой и недвижимой березой, самая маковка которой неразличима, и кажется, будто сидит ворона на тонкой незримой струе тока, исходящего ввысь…

И мрачная торжественность предгрозового неба, громоздящего кипень фиолетовых, черных и серых туч, где-то вдали уже пронзенных безмолвной ящеркой молнии. И вдруг — острый и длинный луч закатного солнца, прошпиливший тучи.

И забор перед караулкой, фонтанирующий в метель рассыпчато клубящимися струями снежных вихрей, разогнавшихся в поле, и слепо бьющихся о забор, и вспархивающих высоко над ним…

И ночной туман, с неожиданной быстротой скрывающий круг луны, только что лившей на землю прозрачный и ровный яркий свет и вот повисшей уже мутным и чахлым пятном, тающим на глазах. И неразличим становится желтый квадратик окна караулки, исчезают, словно улетают бесшумно, труба кочегарки и ближняя береза. Туман обволакивает плотно и влажно, белесая муть кругом, и вдруг, нарастая, топот копыт, лошадиное фырканье и взвизгивающий скрип тележных колес, кашель, щелканье бича — каждый звук отделен, и громок, и внятен, будто нагревается включенный телевизор, нет изображения еще, а только звук…

И вспомнилось: я — человек — живу на круглой красивой планете, покрыта которая травой и снегами, лесами и тундрой, соленой водой и озерами, и лишь в ничтожной, сотой или тысячной доле асфальтом. Углы и прямизна линий, воспитавшие мой глаз и самонадеянно внушившие мысль об исключительной своей избранности, — фетиш, не более. Мир состоял и будет состоять из плавности и изгибов, как эти вот крутые и пологие бока сопок, как твердый и четкий диск солнца, встающего из-за них, как мягкая округлость сиреневых сугробов, покорно и немо стынущих на закате, словно заколдованное стадо крутолобых баранов, как замерший чутко комочек жизни — суслик, в двух метрах от сапога, зернышко глаза его…

Армия обнажает суть. Человеку в обыденной, повседневной жизни более всего свойствен средний план, пристальность взгляда, фокусирующего явления и предметы на расстоянии средней удаленности. Скоро воскресенье, потом Новый год, а через пять лет… И даже когда подразумеваешь длину своей жизни — это все-таки средний план, ведь шестьдесят-восемьдесят… И хотя человек кокетничает, заигрывает с этими цифрами, именуя их почтительно и небрежно песчинкой, вспышкой, былинкой в космосе, — это взгляд из космоса, в котором, как известно, долго не посидишь — холодно, да и дел там особых пока нет. Сами-то, в глубине души, мы считаем срок этот вполне пригодным…

Так и живем, не замечая секунд, не размышляя о вечности, великодушно оставляя категории эти поэтам, политикам и солдатам.

Рискну свидетельствовать за последних.

Солдат весь в настоящем. Прошлое и будущее отсекается, так как в любой миг может врубиться ревун боевой тревоги. Солдат живет ради этих мгновений, которые и будут решать: или — или. Все подчинено настоящему: зрительная, физическая ощутимость каждой минуты и заключенных в ней настроений, мыслей, поступков, могущих слепо поглотиться в надсадном вое ревуна. Вот поэтому, когда дежурный сержант кричит: «Па-адьемм!», на втором уже слоге, как и учили, одеяло отброшено на спинку кровати. Поэтому на кабине, во время сложной работы, ты можешь позволить себе так рявкнуть: «Нет цели по дальности!» — что офицер наведения молоденький лейтенант, только кашлянет смущенно. Поэтому стартовики, работающие с полной физической отдачей, и получают по утрам двойное масло, а за ужином молоко. Вот поэтому, невольно, солдат превращается и в поэта, фиксирующего мгновение в его соотнесении с вечностью, и в политика, другими средствами, из побуждений иного порядка, но творящего то же самое.

В нашей казарме ребята четырнадцати национальностей. Нас призвали, одели, обули, накормили, научили держать ногу и помнить сухие строки уставов, научили читать схемы и сопровождать цель по углу, по дальности, по азимуту, лепить пули между молоком и яблочком, и знать тактико-технические данные бомбардировщика Б-52, и мыть пол со щеткой и мылом, и выкладываться на кроссах, и верить в святую непреложность понятий: Долг, Родина, Мир…

На посту, ночью, в мороз, опаляя холодным воздухом горло, заглатывая воздух этот словно отдельными порциями, кусками, я смотрю на звездное черное небо и не думаю о себе, не думаю ни о чем, ни о ком — чувства, слова, образы, мысли, ощущения сливаются в нерасторжимый и пульсирующий вместе с дыханием сплав. Я глотаю и выдыхаю этот снег, эти звезды, эту ночь без страха и умаления перед величием их, я равен им, им сопричастен, я знаю о мире и жизни все! Во мне, не в ком-нибудь, во мне — не в этих разноголосых столбах и не в этих звездах — клубится и плещет, нашаривая выход, прошлое. Космос, и мертвый океан, и живой океан, и жизнь, вознесшая себя до человека… И это мое наследство, мое прошлое: и то, что задыхаюсь сейчас от упоения и восторга перед великой и великолепной гармонией жизни и благодарности к тем, бессчетным и безымянным, научившим чувствовать эту гармонию, и то, что плечо мое оттягивает автомат, в изгибе рожка которого тридцать смертей — и столько же в подсумке на поясе…

А я люблю свой автомат, люблю его тяжесть, строгость, изящество, послушание.

Полюбил я четкость и образцовость, красоту строя и красоту строевого шага.

— Рряс-два! Рряс-два! Атделениэ! Запе-ай!

И не орган, не гитара, не скрипка — труба и барабан, десятки барабанов, и солнце высверкивает на меди труб, и пот течет по красным от напряжения лицам музыкантов. И наши щеки встряхиваются синхронно, в ритме шага, и в этом же ритме ухает кровь, а под сапогом асфальт, покрывший поляну, чтоб мог ты маршировать…

…Каждый день, после завтрака, заходим мы в клуб, рассаживаемся и слушаем каркающий и квакающий старенький динамик. Разморенные обильным и сытным завтраком, клоним дремотно головы, пока, тоном приподнятым и бодрым, рассказывается о трудовых успехах на трудовых фронтах замечательных наших тружеников, оживляясь лишь при упоминании своего города, района, области, призывая войска в свидетели: «А, как пашем?»

Но вот диктор, прибавив в тоне ощутимую толику отстраненной сухости и железа, как бы желая подчеркнуть непричастность к тем безобразиям, о которых пойдет сейчас речь, после краткой и плотной паузы объявляет: «За рубежом». Семейные новости кончились, а вот что творится за окнами нашей квартиры с квадратурой жилой площади континента.

Парадные новости — в теплой дружеской атмосфере… в обстановке братства и сердечного взаимопонимания… Потом — перевороты, убийства, слезоточивый газ, террор, ноты протеста, голод, насилие… Голос диктора глух и внятен, это уже не голос — глас: сила, скорбь, сарказм, ненависть дозируются в нем с той скрупулезной точностью, от которой, невольно, пробирают мурашки по коже.

Это касается нас, мы сопричастны этому, это рассказывается для нас — вот почему мы здесь, вот почему мы не вани-пети, а военнослужащие срочной службы Советской Армии, с которой не могут не считаться любые пираты в любом уголке планеты.

Странно и отрезвляюще звучат слова, смысл которых доходит не сразу: «Новости спорта». Какого спорта? Что за дичь! Неужели люди всерьез способны вкладывать душу и страсть в очки, голы, секунды — в игру! Забивать бессмертного козла на пороховой бочке? Ни разу не видел я бочку с порохом, но, вышагивая на посту, я вижу бесформенную кучу шлака за кочегаркой, кучу, в которой постоянно что-то тлеет, потрескивает и дымится, выбрасывая высоко искры…