— Думаю, что я буду плакать долго.
Так и было. Она обняла Фенберга и рыдала громко, как ребенок. Фенберг гладил ее плечи и уговаривал плакать столько, сколько ей хотелось. Но при этом просил дышать через нос. Обнимать ее было так удобно. Итак, это она, думал он. Это девушка, которая займет место Трейси и разобьет мне сердце в двенадцати местах.
Митикицкая, конечно, ни о чем не подозревала, хотя ей нравилось, как он обнимает ее. Она просто думала, что будет репортером, и чувствовала, что ее первое появление произвело не очень хорошее впечатление.
За обедом они сидели друг против друга и Элен заметила что-то особенное в своем новом работодателе, хотя и не могла точно сказать, что.
Что-то мучило Фенберга. В его глазах читалась боль, и какая-то невидимая рука заставляла ее соблюдать благоразумную дистанцию.
Здесь чувствовалось взлелеянное одиночество. Никаких родственных отношений. Так было задумано. Ни одна женщина не могла конкурировать со светловолосым призраком, фотография которого была согрета у сердца Фенберга.
Не то чтобы Фенберг вел себя как святой после, того как «Трейси перешла в другой мир», как называл это Туберский. Фенберг встречался со всеми подходящими женщинами в возрасте от семнадцати до тридцати пяти лет. Среди них были и не очень подходящие.
Одной из них была Рулетта Розинитти, девятнадцатилетняя кассирша из магазина А&П с тонкой талией и грудью, которая с инженерной точки зрения была невозможна при скелете ее размера.
— Стадо бизонов может нестись по такой груди неделю, — говорил Туберский, как бы простирая руку над невидимой осенней равниной.
Туберский вечно делал личную жизнь Фенберга достоянием общества, рассказывая о ней завсегдатаям бара «Трейлз» в субботние вечера, чем приводил в смущение сидевшего в углу того же бара за стаканом пива Фенберга, который старался не обращать на брата внимания. Туберский всегда проверял, слушает ли Фенберг.
— На одной груди солнечный летний день, на другой самый темный день зимы с надвигающимися с Аляски холодным фронтом.
Чтобы увеличить впечатление от своего рассказа, Туберский скосил глазом и вещал голосом Длинного Джона Силвера. Для Фенберга это было лишь сексом, между ним и Розинитти не было нежных чувств. Слишком робкий, чтобы сказать ей все при встрече, Фенберг ограничился телефонным звонком и пробормотал, что они могут остаться друзьями. Рулетта назвала Фенберга крысой.
Была еще Фаэдина, засаленная официантка из забегаловки для шоферов грузовиков, которая вечно жевала жвачку и выкрикивала инструкции, причем весьма громко, во время их свиданий.
— Сюда! Сюда! Вот так! Да! Д-аа! Давай! — орала она. И это в самые приятные моменты.
Фенбергу не нравились люди, которые приказывали «давай». Больше того, он терпеть не мог, когда его подбадривали в такие моменты. Нет уж, спасибо. Левее, правее, встань, сядь, давай-давай-давай. У Фаэдины были очень длинные ноги, и от нее всегда пахло французским жарким. Фенберг ни разу не видел ее при дневном свете.
Нэнси из типографии была склонна к самоубийствам. У нее были покатые плечи, длинные черные волосы с пробором в середине головы. Она всегда одевалась в черное танцевальное трико и напоминала сатанинскую Тинкербелл. Туберскому нравилось шлепать ее по заду и спрашивать:
— Как дела, Смайли?
После тяжелого рабочего дня, так и не справившись с очередным расследованием ужасных фактов, но справившись с толкотней на скоростной дороге, последним вопросом, который хотел бы услышать Фенберг, был «И все же, что все это значит, Майк?»
— Что значит «что все это значит»? — отвечал Фенберг вопросом на вопрос.
Никакой юмор не мог вызвать улыбки на ее лице. Не вызывал ее и ответ Туберского: