Книги

Серебряный век. Жизнь и любовь русских поэтов и писателей

22
18
20
22
24
26
28
30

Какой странный день вчера. Я хочу его описать. Утром я бичевала себя и преклонялась перед собою. Днем я привела его к себе, и он читал предыдущие страницы. Потом я дала ему прочитать те страстные, красивые строки, которыми я весною описывала свою первую и последнюю любовь. Кто знает, впрочем, последняя ли, и кто знает, была ли это любовь? Но, во всяком случае, это было нечто такое цельное, полное, сильное, что я сама была поражена красотою этого чувства. Когда он прочел, я вырвала исписанный лист из альбома и просила его уничтожить его. Я не хотела более страдать от этой безответной страсти, и мне мистически казалось, что если он спас меня в Риме, он может заворожить и это чувство, кот<орое> так хорошо затихло в душе моей. Но он горд и он отказался. Тогда я при нем разорвала лист на мелкие клочки. Он ушел, а клочки бумаги остались стиснутыми в моих пальцах. Я взглянула на них. Ведь в этих клочках изорванной бумаги <так!> когда-то, и так еще недавно, билась и клокотала жизнь. <…>

Здесь я перейду к вечеру.

Мы читали роман. Сцены были хороши, я это чувствовала, и он тоже. Мы вышли под руки <так!> и пошли по via Cavour. В воздухе было сыро, тучи бродили по небу. Недавно лил дождь. Вечер был тихий и теплый. Природа отдыхала после грозы. Мы шли, и что-то грустное легло на наши души. Мы долго молчали. Потом он стал говорить обо мне. Он говорил, точно читал мои собственные мысли, мысли, которых я так боюсь. Он говорил, что я не любила, не люблю и, вероятно, никогда не сумею полюбить. Художники не любят, а <у> меня художественная натура.

О как я ненавижу и люблю это слово. Сколько мучений принесло оно мне. Неужели я не умею любить? Но тогда лучше камень на шею и в воду. Он говорил, что я жажду, чтобы меня любили, но сама любить сумею только из благодарности. О это скучное, мелкое, слабое, презренное чувство. Неправда, я хочу любить сильно, могуче, но я не хочу любить одна, точно так же, как не хочу любить из жалости или благодарности. Он говорил еще, что я костер, а она луна, и что он видит свет обеих. Но я не хочу быть костром, я хочу быть солнцем, чтобы потушить луну и затмить луну, и еще чтобы самой сиять и гореть жарким, живительным светом. <…>

Мы шли грустные, обошли piazza Indipendenza и подошли к дверям моего дома. Ключ плохо слушался его руки, и он вынул его, не открыв дверь, и сказал: пройдемтесь еще. Нам не хотелось расставаться так, нам было слишком грустно, и мы пошли, и мы говорили о своей дружбы <так!>. Он сказал: «У Греков был обычай при закладке здания прекрасного зарывать под фундамент что-нибудь драгоценное, иногда даже человеческую жертву. Заложим и мы под фундамент нашей дружбы нечто драгоценное <так!>. Я чувствую к Вам больше дружбы, я определю это слово нежностью, т. к. это не любовь!» Я сказала, что тоже могу дать больше дружбы, и мы снова грустно улыбнулись, взглянув в глаза друг друга. Месяц светил так тускло, листья с деревьев на площади мялись беспомощно под ногами на сырых камнях. Во всем воздухе, казалось, была разлита меланхолия, тихая, немножко нежная, но какая-то беспомощная и безнадежная.

Такая же меланхолия наполняла и нас. Мы вновь подошли к моей двери. Ключ вновь заупрямился, но мы не торопились, мы ничего не говорили, но оба знали, что обоим как-то невольно хотелось продлить еще одно и еще одно мгновение этой меланхолической ночной прогулки. Я пришла к себе и села. Я села на пол у своей кровати. Сердце во мне щемило, но не так, как бывало, со страстью и с болью почти невыносимой. Это тоже было тихое, меланхолическое страдание. Я не знаю, сколько времени я сидела так, и думала, и думала. Я думала о том, как грустно быть «художественной» натурой, как грустно встретиться с другой «художественной» натурой и засветиться для него костром, который не мешает ему видеть луну. <…>

Для Лидии новые чувства неразрывно связаны с размышлениями о жизни, красоте, борьбе духа с пошлым и низменным, которым переполнена окружающая действительность. Есть ли выход из этого противоречия?

«Зачем эта нелогичность в создании мира. Безобразие, жестокость, мелочность, плоскость вокруг, и ясное сознание и страстная жажда высокого, цельного, полного, прекрасного в душе? В этом самый мрачный трагизм жизни. Борьба духа и тела. Неестественная, изнурительная борьба. Дух видит всю уродливость, грязь, слабость, жалкую беспомощность тела, и страдает, и рвется, но куда ему уйти, когда он таинственно и неразрывно связан с этим телом, когда это тело – жизнь его и вместе с тем и смерть его. И в этом всё зло».

Вячеславу Иванову нравится новая знакомая, но он не хочет признаться в своем чувстве даже самому себе, таит его и предлагает Лидии дружбу. Он женат, у него дочь. И он пытается погасить разгорающееся пламя под благоразумными увещеваниями.

Л.Д.Зиновьева-Аннибал – В.И. Иванову

9 Окт<ября 1894>

Дорогой мой друг, простите, что вновь тревожу Вас. Но я честно обращаюсь к Вам как к другу, т. к. прошлое похоронено навсегда, и тем не менее Вы и одни Вы мне ближе всех. О, мне так тяжело. Отчего? разве я знаю. Отчего создала меня судьба такою, а не иною? Отчего мне надо счастия такого, какого нет? но которое мне грезится до галлюцинаций? Отчего жизнь плоска, пошла, вульгарна, жестока? Отчего всё не красота и гармония? Простите, простите, но отчего я рыдаю безутешно, безумно, отчего я падаю на пол от этих рыданий и корчусь, как раненная? Отчего весь мир тёмен и солнце померкло? <…>

…и представляется мне край, где всё прекрасно, где любовь, цельная и гармоничная, царит надо всем, где поступки людей величественны, где чувства и мысли сильны и цельны. Где человеческая душа не изнывает и не страдает в тоске и одиночестве. О красота, красота, как ты хороша и как ты опасна для человека, который тебя понимает и к тебе рвется. Простите. В общем всё отлично. Разучиваю дуэт из «Аиды», чувствую, что талант развивается вместе с голосом. Кроме того, принялась писать свой роман.

Остаюсь сердечно пред<анным> Вам другом

Л.Ш.

14 Окт<ября> <18>94

Что произошло за эти дни во внешнем мире, касающемся меня? Ничего, ровно ничего. Что во мне? О, так много, что я окончательно потеряла способность спать. Это и прекрасно и мучительно. Я опишу один день. В общем, рамка этого дня подходит и ко всем остальным дням этого месяца во Флоренции. Мой день начинается с той минуты, как я рано утром около 6 часов открою глаза. Я тотчас поворачиваю их к полосе света, падающей из полуоткрытого окна. Уловив свою полосу, я начинаю думать. О чем я думаю, разве я могу сказать? Разве я сама знаю? Во мне проснулась тысяча жизней и я горю в каком-то вечном огне, переходя от восторженного блаженства к беспросветному отчаянию, и всё это без всякого внешнего давления. Боже, что сталось с моею душою? Я впервые встретила человека, который или так же божественно здоров, или так же болен, как и я, и мы пьяны без вина. Пьяны жизнею <так!>, ее внутреннею глубиною и полнотою. <…> Я сознаю в себе океаны сил, бездны талантов. Но всё это глубоко во мне. Выйдет ли что-либо наружу? Выльется ли когда-либо с пера моего то, что бурлит и клокочет в душе моей, все тысячи, тысячи жизней, которыми я живу, которыми я задыхаюсь. Я проснулась. <…>

Я встаю и охлаждаю свои нервы холодною ванною. Затем черновая работа: разучиваю, повторяю. Приходит соседка и аккомпанирует <так!>. В 10 ч. я на уроке. Пою массу: две роли маленькие, хотя характерные, кончила. Пою Кармен, демоническую Кармен, голос воли Шопенгайора <так!>, свободной, властной воли любви к жизни, к природному счастию, любви к жизни, простирающейся выше страха смерти. И поет во мне вся тысяча жизней моих. Коллосальная <так!> и очень трудная партия, тем лучше: sempre avanti! Пою романсы, пою классические pezzi Gluck’а. Затем пою дуэт Амнерис и Аиды. Чудный дуэт, который бросает меня в озноб. <…> И я пою и вся дрожу. Прекрасна и сильна моя роль: роль Амнерис, конечно.

Дальше: иду обедать с И<вановы>ми, после чего дома опять ложусь на постель и думаю, и нет силы во мне, которая в состоянии поднять меня.

Я не могу писать: лишь только я двинусь, образы и фантазии исчезают. А я вся живу ими.