В первые дни и недели Якобина казалась себе форелью, плывущей вверх по течению. Ведь многое, что было здесь в порядке вещей, вызывало у нее внутреннее сопротивление, казалось неприличным или неприятным. Но поскольку она и раньше все терпела и всему подчинялась, то и теперь она быстро перестала сопротивляться и отдалась на волю бурлящего потока, каким была жизнь в доме на Конингсплейн Оост, зарождавшая в ней представление о неведомой прежде свободе.
Вот о такой свободе она и не собиралась писать своим родителям. О том, что в доме не было комнаты со школьной доской, не было учебников, не считая букваря, который она сама и привезла. Вместо этого они занимались в доме, где не было запретных комнат, где все можно было трогать и пробовать, когда она говорила Иде и Йеруну голландские названия предметов. В саду она играла с детьми и говорила по-голландски без учебного плана, без строгого надзора, без правил, кроме тех, которые сама и устанавливала. Это была свобода от многого из того, чему она годами училась в Амстердаме, что было привито, перенято или родилось из горького опыта, потому что здесь это утратило смысл. Свобода от сковывающей одежды и скованного поведения – она не могла написать о ней родителям, поскольку знала, что им это ужасно не понравится. Возможно, они даже пришлют в Батавию Хенрика, чтобы он привез сестру домой, пока ее окончательно не испортила жизнь в Ост-Индии.
Еще она ничего не написала о красках, таких интенсивных на солнце и во влажном воздухе, что они буквально вырывались из сочной зелени. Не написала о том, что хотя тело и дух делались вялыми в тропическую жару, зато у души вырастали крылья. И о запахах, таких чужих, таких притягательных в их душной, пряной сладости и ароматной свежести, тоже ничего не написала.
Только потому, что не нашла подходящих слов.
– Начали! И не подглядывай!
Йерун, в просторных штанишках до середины голени и широкой рубашке, повернулся и закрыл ладонями глаза.
– Раз, – начал он медленно считать по-голландски. – Два… три…
Якобина взяла Иду за руку и, слегка пригнувшись, побежала с ней через лужайку. Малышка бежала изо всех сил, насколько позволяли ее короткие, босые ножки, и смеялась. Ее светлые волосы развевались. Саронг и белая блузка девочки были миниатюрными копиями одежды матери.
– …семь… восемь… – Йерун замолчал. – Восемь, – задумчиво повторил он и опять замолчал, потом громко крикнул: – Что после восьми? – Поразительно, какие успехи он сделал после приезда Якобины; словно родной язык его родителей был у него только присыпан песком, и Якобина помогла его откопать.
– Девять, – крикнула Якобина на бегу.
– Восемь… девять…
– Пошли, быстрее, – шепнула она Иде. Они подбежали к веранде, и Якобина спрятала малышку за куст гортензии с небесно-голубыми шарами цветков.
– …одиннадцать… д-д-двен-надцать…
Якобина отпустила руку Иды, подобрала юбку и встала на колени. После того, как ей несколько раз становилось плохо, потому что ее длинные юбки и узкие блузки с высоким воротом, несмотря на легкую ткань, оказались слишком теплыми для тропического климата, у Якобины в конце концов не осталось иного выбора. С тех пор она носила, как все другие женщины,
– …четырнадцать… пятнадцать…
Ида засмеялась, и Якобина приложила палец к губам.
– Ш-ш-ш, – и добавила шепотом: – Мы должны сидеть тихо!
Девчушка повторила ее жест и кивнула.
– Тихо, – пропищала она, прижав палец к губам, и опять засмеялась.
Ида тоже понимала теперь по-голландски намного больше, чем три месяца назад, и Якобина обычно обходилась без помощи Мелати. У малышки перемешались малайские слова с голландскими, она не видела разницы и часто говорила на смеси тех и других.