Он недоуменно глядит на пистолет, словно это какое-то загадочное изобретение из далекого будущего.
– Мистер Хардкасл?
Он мотает головой, пустые глаза смотрят на меня.
– Да-да, конечно. – Он сжимает пистолет. – Благодарю вас, инспектор.
– Я простой констебль, сэр, – напоминаю я и жестом подзываю Каннингема. – Чарльз, будьте добры, проводите мистера Хардкасла в оранжерею. Подальше от гостей.
Кивнув, Каннингем приобнимает Майкла за пояс и уводит его в особняк. В который раз я с облегчением думаю, что мне повезло: камердинер на моей стороне. Печально гляжу ему вслед, потому что мы больше не увидимся. Несмотря на его недоверие и уклончивость, за эту неделю я к нему очень привязался.
Дикки завершает осмотр и медленно встает. Под его наблюдением слуги укладывают тело на носилки. Доктор облачен в напускную скорбь, как в поношенный костюм. Не понимаю, почему я этого раньше не замечал. Это убийство похоже на пантомиму, даже слышно, как шелестят складки театрального занавеса.
Эвелину уносят. Под проливным дождем я бегу к оранжерее, в дальний конец особняка, проскальзываю в дверь, которую нарочно оставил открытой, и прячусь за китайской ширмой. С портрета над камином на меня глядит бабушка Эвелины. В дрожащем свете свечей кажется, что она улыбается. Может быть, ей известно то, что знаю я. Может быть, она всегда это знала и день за днем была вынуждена смотреть, как мы тычемся по углам, будто слепые котята, не подозревая об истинном положении дел.
Теперь понятно, отчего раньше у нее было такое презрительное выражение лица.
Дождь стучится в окна. Слуги бережно вносят носилки, стараясь не потревожить тело, накрытое пиджаком Дикки. Они перекладывают труп на стол, почтительно прижимают кепки к груди, а потом выходят в сад, закрыв за собой двери.
Я провожаю их взглядом, замечаю свое отражение в стекле: руки в карманах, на смышленом лице Раштона – неколебимая уверенность.
Мне лжет даже мое отражение.
Первое, что отобрал у меня Блэкхит, – это уверенность.
Дверь распахивается. Сквозняк из коридора колышет огоньки свечей. Сквозь щелки складной ширмы вижу бледного, дрожащего Майкла. Он в изнеможении приваливается к дверной раме, в глазах блестят слезы. У него за спиной Каннингем, украдкой взглянув на ширму, закрывает дверь в оранжерею, а сам остается в коридоре.
Майкл оглядывается и, уверившись, что в оранжерее больше никого нет, сбрасывает притворное горе. Плечи его распрямляются, взгляд из скорбного становится жестким, хищным. Майкл подходит к телу Эвелины, осматривает окровавленный живот и, не обнаружив пулевого ранения, что-то бормочет.
Он проверяет, заряжен ли серебристый пистолет, который я дал ему у пруда, недоуменно хмурится: ведь у Эвелины должен быть черный револьвер. Наверное, Майкл не понимает, что заставило ее изменить план.
Убедившись, что она жива, он нервно теребит губу и взвешивает пистолет на ладони. Насупившись, смотрит на него, грызет ногти, будто обдумывает какие-то сложные вопросы, а потом отходит в угол комнаты. Я осторожно выглядываю из-за ширмы. Майкл берет с кресла вышитую подушку, кладет Эвелине на живот – видимо, чтобы заглушить звук выстрела, и вдавливает в нее дуло пистолета.
А после этого, без малейшего промедления, отворачивается и нажимает на спусковой крючок.
Пистолет щелкает. Майкл пытается выстрелить еще раз – безуспешно. Я выхожу из-за ширмы и говорю:
– Ничего не выйдет. Я спилил боек.