Не изменились руки, мужские, сильные, покрытые выпуклыми венами, от одного вида которых меня бросало в дрожь.
Не изменилась его привычка смотреть на меня, чуть склонив голову, я говорила — снисходительно, он говорил — любя.
Да, наши разногласия тоже никуда не делись. Но мы же люди — мы способны говорить.
Объяснять. Убеждать. Договариваться.
— Что ты чувствуешь, когда на меня смотришь? — спросила я, когда, уже сидя за столом, он снова посмотрел на меня так, что у меня мурашки побежали по коже.
— То же, что и всегда. С самой первой нашей встречи. Словно внутри меня горит очаг. Мне тепло, спокойно, уютно. Я дома. И я голый. А что чувствуешь ты?
— Что ты голый, — улыбнулась я. — Что со мной ты всегда голый.
Безоружный. Беззащитный. И весь мой.
И я могу отрезать ему волосы, как Далила Самсону — и лишить сил.
Могу отрезать даже голову, как Юдифь Олоферону или трамвай Берлиозу — и лишить жизни.
Могу сказать, что Зинка беременна — и испортить вечер.
Женское коварство не имеет границ, а порой логики и смысла.
Но я спросила не затем, чтобы коварно вытянуть из него признание: его и пытать не пришлось, он признался бы в чём угодно.
Мне не давал покоя вопрос: а может, я ошиблась? Может, он тоже меня не разлюбил?
Может, мы настолько не поняли друг друга, что мучаемся напрасно?
— Зачем ты купил ту квартиру?
Он отложил вилку.
— Потому что в ней мы были счастливы.
— Мы были несчастны, Марк. Я была несчастна, — подскочила я, как ужаленная. — Я зарядила тебе кружкой по лицу из-за этой чёртовой квартиры.
— Я ни разу не припомнил тебе эту кружку. Я знаю, тебе было больно, — он тоже встал.