Книги

Счастье моё!

22
18
20
22
24
26
28
30

Свой первый автомобиль я заполучила, еще проживая на улице Неждановой. С важным видом я садилась в новенький “опель” и трясущимися от неуверенности руками вцеплялась в руль; однажды, припарковываясь у дома, я наскочила на скамейку и мирно сидящих на ней старушек, они, словно птички, с удивительной прытью успели вспорхнуть, оставшись целехонькими, а вот лавочка пострадала.

Во всех подъездах нашего дома сидели консьержки – дамы, как правило, не первой молодости, по профессиональной особенности – разносчики всех сплетен, вскрыватели всех тайн, глашатаи всех новостей. Ощущение, что за тобой неотступно следят и обсуждают каждый твой шаг, было липким, как старый вонючий клей, растекшийся по письменному столу. Я всегда старалась быстро проскочить мимо неусыпного ока консьержки, дабы не стать персонажем остросюжетных новелл, которые рождались в их фантазиях и с их легкой руки циркулировали от подъезда к подъезду. Это нарушение личного пространства, частных обстоятельств жизни меня всегда приводило в растерянность и раздражение. Только по прошествии многих лет я стала абсолютно равнодушна к домыслам и легендам, вьющимся вокруг моего имени.

В концертном зале Дома композиторов, расположенном в соседнем подъезде, порой проходили интереснейшие представления свежих произведений молодых авангардных композиторов, джазменов, начинающих поэтов – многих не допускаемых тогда на большие филармонические площадки авторов. Музыкальная, артистическая, богемная жизнь на улице Неждановой била ключом!

Часто вечера мы с Ромой проводили на кухне у Олега Николаевича Ефремова. Он жил неподалеку, на Тверской: надо было выйти из подъезда, повернуть направо, пройти мимо дома Мейерхольда (каждый раз, вглядываясь в окна его квартиры, я думала о том, что здесь происходило в ночь, когда чей-то нож вспарывал тело Зинаиды Райх), еще раз повернуть направо, и через пару подъездов – квартира Ефремова.

Олег Николаевич

Это были незабываемые вечера! Как правило, народу за кухонным столом Олега Николаевича было немного, иногда мы были втроем: Ефремов, Рома и я. Неизменно фонтанирующий рассказами хозяин дома был завораживающе прекрасен. Я восторженно цепенела от накатывающей мощи таланта и обаяния этого человека, его широкого смеха, его многокрасочного голоса, его особенных интонаций, его красноречивых жестов и мимики, его экспрессивных пауз. Первое время я робела, но Олег Николаевич так распахнуто общался, так был обезоруживающе дружески расположен, что через пару вечеров я выдохнула и скованность улетучилась.

Рассказчик он был великолепный: его мудрый глаз выкристаллизовывал суть события или героя повествования, обрамлял рассказ острыми, емкими, колоритными деталями. Он сам получал удовольствие от воспоминаний, и это заражало восторгом нас – слушающих. Его открытый смех, искрящиеся лукавством прищуренные глаза, жилистая ладонь с тонкими, беспокойными пальцами, перекатывающиеся желваки под сухой, натянутой кожей щек, порывистые, беспокойные жесты – и вдруг затишье, пауза, спокойствие, напряжение… Его ломкая, длинная фигура, голос, интонации – всё, всё запечатлелось в моей памяти разрозненными картинками. Он говорил о театре, о том, что его надо “строить”, о том, что время меняется и он за ним уже не успевает, о том, что он его уже не слышит. Я видела, как это его мучит и как он отчаянно ищет, пытается найти ответы на главные для него вопросы. Он говорил о Станиславском как об очень близком человеке, который словно еще несколько минут назад был здесь, в этой комнате, и только сейчас ненадолго вышел. Он говорил об актерах МХАТа с отеческой тревогой, раздражением, горечью и любовью. Он вдруг замолкал, погружался в паузу, уходил в нее всё глубже и глубже, и никто из присутствующих не смел ее потревожить, нарушить, прервать… Им невозможно было не зачароваться, не плениться его сверхмощной энергией и талантом, хотелось быть рядом и слушать, и наблюдать, и поглощать. Его фраза о том, что нужно в театре всё менять и вести жизнь этого организма необходимо по-новому, но он, Ефремов, не знает, как и куда, – упала в меня навсегда, и я часто теперь адресую его вопросы себе: а ты знаешь, как и куда сегодня должен идти театр?.. А ты слышишь время?.. А ты успеваешь понимать сегодняшний день?.. И часто на эти вопросы у меня нет ответов…

Я летела из Бостона, и Рома, который еще оставался в Америке, дал мне задание отнести Олегу Николаевичу письмо. Долго спрашивал, сделаю ли, не заробею ли. Я была не очень уверена, что выполню задание: был конец августа, театр был в отпуске, и письмо надо было нести Олегу Николаевичу домой.

В Москве была жара. Я вошла в подъезд ефремовского дома, пошла по лестнице пешком, подсознательно пытаясь оттянуть волнующий момент. Уперлась в ефремовскую дверь. Решительно вдавила кнопку звонка. Дверь распахнулась. Олег Николаевич стоял передо мной в коротком халате, из-под которого струились длиннющие, тонкие, безбрючные ноги. Я сунула ему письмо и, не увидя его лица, стремглав бросилась по лестнице вниз. Только на улице, отдышавшись и сбросив с себя замешательство и остатки ефремовской энергетики, я расхохоталась от своего глупого бегства и его худющих ног. Забавно, что я чувствовала исходящую от него мужскую опасность и что она так весело растворилась от его безбрючного вида.

Олег Николаевич преподал мне несколько уроков, которым я следую всю жизнь. Вот один из них. Мы пошли на какой-то праздничный вечер в “Ленком”, сели втроем за столик, Рома ушел за вином, и мы остались вдвоем среди шумящей театральной толпы. Настроение у меня было невеселое, Олег Николаевич это заметил, спросил, в чем дело. Я отвечала, что меня ругают в рецензиях за мой спектакль. Ефремов: “Ну, ты-то сделала свою работу честно?” – “Да”. Ефремов: “Тогда зачем ты читаешь всякую дрянь? Я думал, ты умнее!” Мне стало стыдно. Я перестала читать рецензии на свои спектакли, и, даже когда неминуемо мне приходилось узнавать дурные отзывы, в меня это не попадало. Так со временем я освободилась от желания знать мнение большинства и от рефлексии по поводу любых негативных высказываний в свой адрес. Эту легкость, эту свободу мне подарил Олег Николаевич.

В 1997 году Олег Николаевич выпускает одну из своих последних режиссерских работ – чеховских “Трех сестер”. Интонация этого спектакля, его живая, пронзительная нота до сих пор слышится мне… Ефремов рассказывал здесь акварельно-грустную историю о потерянных, одиноких людях, прощающихся со своим детством, со своей юностью, со всем теплым и сердечным, чем они были защищены в родном доме, прощающихся со своими мечтами, понимающих, но не верящих в безысходность и обреченность. Висящий в воздухе сад, придуманный Левенталем, кольцом сжимает легкий белый дом сестер Прозоровых, в этом образе зыбкая, ускользающая и колеблющаяся реальность. Буквально с самого начала спектакля ком встал у меня в горле, я с ним безуспешно боролась, потом отпустила, и слезы горячими каплями до конца спектакля заливали мне лицо.

Я плачу редко, очень редко. Я приучила себя вдавливать бессмысленную воду внутрь, одно время меня даже стало пугать мое неумение заплакать. Но бывают редкие моменты, когда ты даешь разрешение позволить им литься. Это сладкие мгновения, тем более когда они растянуты во времени на два чеховских акта “Трех сестер”. С этой пьесой у меня особые отношения – в ней я слышу волнующее меня, тревожащее, не отпускающее… В спектакле Ефремова весь актерский состав: Ольга Барнет, Елена Майорова, Полина Медведева, Наталья Егорова, Андрей Мягков, Станислав Любшин, Виктор Гвоздицкий, Дмитрий Брусникин, Владлен Давыдов, Софья Пилявская, Вячеслав Невинный – все работали мягко, прозрачно, с трагической простотой рассказывая истории прощаний. Последние слова Ольги из этой пьесы я повторяю часто… есть в нашей жизни множество ситуаций, когда хочется прошептать именно эти чеховские строки: “Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем… Если бы знать, если бы знать!”

Это был сложный период для МХАТа, для Ефремова, период длительного, затяжного угасания, словно прыжок с самолета – ты уже летишь вниз, бесконечно тянущееся сознание фиксирует каждую долгую секунду в ожидании раскрытия парашюта. Парашют не раскрылся.

Рома:

МХАТ был моим портом приписки, а занимался я и многими другими делами. В последние годы в Художественном театре было трудно что-то сделать: Ефремову надо было помогать, а его (может быть, из лучших соображений) обманывали, уверяя, будто в театре всё хорошо. Его разлагали, обожая, как это обычно делается при королевских дворах. И всё же он выпустил “Трех сестер”. Ефремов репетировал два года, с актерами случались истерики. Во время репетиций все сидели в его кабинете и молчали: вы знаете, что такое были ефремовские паузы? Он им скажет что-то, они ответят – а он задумается. Надолго. Минут на двадцать. Ефремовские паузы могли свести с ума: во время них он уходил в разговор с кем-то другим, в комнате не присутствовавшим. Но глубинное погружение в ткань пьесы и дало такой блестящий эффект.

Олег Николаевич в последние годы многое потерял, но способности к отчаянию не утратил. Он видел, что задуманное ему не удается, прекрасно понимал и свою физическую немощь… Приступы отчаяния и вызывали у тех, кто его не знал, ощущение пустоты… Да, я мог выстроить свою биографию иначе: мне делали заманчивые предложения, в Германии даже театр давали. Я отлично понимал, что во МХАТе мне, режиссеру Козаку, удачи не будет. Но меня останавливало ефремовское отчаяние.

(Из интервью Алексею Филиппову.“Известия”, 15.08.2001)

Олег Николаевич всегда присутствовал в нашей с Ромой жизни, он был негласным членом нашей семьи, он был всё время рядом. Рома по нему сверял свои поступки, дела, суждения. Сколько я выслушала рассказов о Ефремове, в разных интерпретациях, с неизменными показами его интонаций и жестов, сколько я слышала размышлений о нем, сколько было повторено его цитат, афоризмов, высказываний… Он был Учитель! Рома одним из первых примчался в квартиру Ефремова, услышав страшную весть о его уходе. Рома был всё время рядом с уже ушедшим Олегом Николаевичем. Московский Художественный в эти майские дни находился на гастролях… Алла Борисовна Покровская, которая была крестной матерью Ромы и педагогом на курсе, где он учился, так или иначе всё время возвращала нас в орбиту Ефремова уже после его ухода, возвращала в орбиту его театра, его жизни, их отношений. Теперь Алла Борисовна была педагогом на курсе, которым руководили ее ученики Козак и Брусникин. Они вместе воспитывали студентов Школы-студии МХАТ, и одновременно Алла Борисовна продолжала воспитывать своего бывшего студента, своего друга – Романа Козака. Виделись они почти каждый день и традиционно вечером звонили друг другу, чтоб обменяться впечатлениями завершающихся суток. Это были всегда долгие и всегда очень эмоциональные разговоры. Иногда я слышала, как Рома раздраженно кричал, злился, иногда переходил на шепот, иногда заливисто хохотал…

Рома:

Я считаю ее членом своей семьи, мы очень часто бываем друг у друга дома. Мне бы очень хотелось, чтобы она как можно меньше ударов получала в этой жизни – слишком уж много их было за прошлые годы.

В пьесе “Чайка” на медальоне было написано: “Если тебе понадобится моя жизнь, приди и возьми ее”. Я всегда готов это повторить Покровской. Она это знает про меня, но я хотел бы лишний раз ей напомнить. Впрочем, я боюсь пафосных слов, говоря о ней. Она этого не любит, у нее для этого слишком хороший вкус.