— Оставайся, — согласился Шамов. — Когда кончится, позвони.
Но позвонил он еще раз сам до начала демонстрации.
— Гамбургское радио слушал?
— Сроду такого не слышал.
— До чего же ты малокультурный комендант, Тараныч. Только что передали, что Гитлер отдал концы — то ли отравился, то ли застрелился, хрен его знает. Подох, одним словом. Ушел, подлюга, от виселицы. А все-таки приятно. Ты как считаешь?
— Полностью с тобой согласен, Василий Павлович.
— Первый раз, кажется, слышу, что полностью. Но ты не прав, друг. Нет полной радости… Я знаешь о чем мечтал? Схватят его живым, в бочку посадят и начнут возить по городам и селам, по развалинам и могилам. Чтобы каждая разнесчастная баба могла плюнуть в его поганую харю. И чтобы потонул он в этих плевках. Вот о чем я мечтал, Тараныч.
Совсем с непривычной для меня душевностью говорил Шамов, всколыхнулось в нем все пережитое, выстраданное, и я понимал, что не о Гитлере он сейчас думает, а о длинном, тяжком пути, который привел нас к этому светлому первомайскому дню.
— Разреши оповестить население.
— Нет, с этим погоди. Гамбург для нас не авторитет, может, еще очки втирают. Будет официальное сообщение из Москвы, тогда другое дело.
34
Как неожиданно стал я комендантом, так неожиданно и покинул этот пост. Пришел приказ выехать из Содлака в распоряжение политуправления фронта. Шамов по телефону подтвердил:
— Да, гусь-хрустальный, закрывается твой санаторий. Сокращаем комендантскую сеть в нашем округе.
— А дела?.. Передавать никому не надо?
— Дела… Пересчитай на всякий случай кусты, деревья, все ли на месте. Да! У тебя там всяких бумажек накопилось — не рви. Весь архив завезешь мне. И Франца забери с собой, о нем уже справлялись, кому-то очень нужен.
Хотел я спросить, какова моя дальнейшая судьба, но передумал. Положил трубку и долго не снимал с нее руки. Кому-то хотел звонить, что-то делать… Вместо облегчения, которое должно было прийти с освобождением от осточертевшей должности, пришла растерянность.
Походил по комнатам. Они по-прежнему оставались чужими. И каждая вещь была чужой. Уйти отсюда мне было так же легко, как уходил из необжитых землянок. А тревожная растерянность нарастала, и еще появилось чувство вины — смутное, беспричинное, но появилось. Как будто бросал важное, незавершенное дело, зная, что никто за меня его не закончит. А какое дело и как его доводить до конца, самому себе объяснить не мог.
Снизу доносился обычный шум — голоса молодых полицейских, треск мотоциклов. Я приказал дежурному прием на завтра отменить и всех записавшихся направлять к Дюришу.
Уселся в комендантское кресло, стал вспоминать, кому что обещал, выписал на отдельной бумажке. Со многими нужно проститься, — на другом листке стал выписывать фамилии. Список получался длинный, и конца ему не видно было. Смял, бросил в корзину. Если каждого обходить да выслушивать, да поднимать чарку, чтобы не обидеть, то и недели не хватит. Уехать нужно тихо, вроде бы вызвали по делу и скоро вернусь, как возвращался раньше.
Понемногу в голове утряслось, и я вызвал Франца. Он выслушал спокойно, а когда я передал слова Шамова, что его где-то ждут, сдержанно улыбнулся и, плотно прижимая ладонь, пригладил светлые, всегда аккуратно причесанные волосы. Так выражалось у него внешне сильное волнение.