«При больших доходах всякое отступление от великосветских манер принималось за невинную шалость и милую особенность. Зато соблюдение правил и радушие у крезов превозносились как невиданные добродетели» (стр. 96).
Понятие «чести» существует лишь между равными – и в том случае, когда сообщество контролирует доступ в свой состав новых лиц. В этом отношении русское дворянство представляет собой любопытный феномен, не только весьма кратковременный (с конца XVIII в., от Манифеста 1762 г. и Жалованной грамоты 1785 г.), но и во многом сформировавшийся через стремление быть признанными внешним взглядом – западноевропейским дворянством. Тому, что значит быть дворянином, учились как у домашних наставников, так и по книгам и в путешествиях – включенность в европейский мир побуждала саму высшую власть ограничивать себя до известного предела: чтобы не быть уравненной с деспотиями, она нуждалась в окружении другими, теми, среди кого, отчасти лукавя (но это лукавство как раз и предполагает признание правил игры, утверждение нормативности ситуации), могла считать себя лишь «первой средь равных», именовать себя «казанской помещицей», «московским дворянином».
3. Отсталый человек
Николай Алексеевич Полевой (22.VI/3.VII.1796– 22.II/6.III.1846) в свое время был не просто одним из известнейших русских журналистов, но и из тех немногих людей, которые отражали сам ход времени, его интеллектуальных влечений и склонностей. Его брат и биограф Ксенофонт – один из самых близких к нему, тот, с кем вместе он девять лет издавал лучший из существовавших тогда, по признанию даже тех недругов, что были способны отдавать должное, русский журнал «Московский Телеграф» – так определял Полевого:
«[…] он был передовой человек в нашей литературе, начинатель всякого успеха, бывшего на очереди. Нельзя отрицать событий, и потому нельзя не согласиться, что он был преобразователем многих отраслей нашей литературы, и успехи его в этом происходили от того, что он глядел на все светлым взглядом, видел то, чего не видели другие, а при неусыпной деятельности своей беспрерывно стремился к новым успехам. Проложив дорогу в одном направлении, он начинал работать в другом и за каждое предприятие принимался со всем увлечением своей пылкой души. Несомненные его дарования помогали ему в этом»[93].
Жизнь его отчетливо делится на три периода: до издания «Московского Телеграфа», во время оного и после.
Когда Полевой приступил к изданию журнала, это представлялось делом необыкновенным уже потому, что о самом издателе мало кто знал, да и знавшие совершенно не представляли его с этой стороны. Потому вначале обращали внимание больше на тех, кто принимал участие в издании, в особенности на князя П. А. Вяземского, которого почитали вдохновителем и руководителем. Однако последовавшая размолвка, вскоре сделавшаяся публичной, и оставление Вяземским всякого участия в издании Полевого убедила сомневавшихся в том, что журнал большей частью того, что ценилось в нем публикой, был обязан именно своему официальному издателю и редактору.
Сам Полевой любил представлять себя публике, следуя романтическому канону, в образе самоучки, преодолевшим непонимание в родительском доме и в первоначальном окружении. Биография давала к тому материал, одновременно интригуя и увлекая: родившись в Иркутске, в купеческой семье, проведя там первые 15 лет своей жизни, довольно большую часть молодости прожив в Курске, он появляется перед московской публикой в 1825 г. толковником самых последних новостей европейской интеллектуальной жизни; на протяжении девяти лет раз в две недели выпускает статьи на всевозможные темы, от теории «невещественного капитала» (новость сия долгое время служила предметом насмешек, поскольку в то время мало кто еще слышал об этой теории и она для неподготовленных умов казалась вздором, сочетанием несочетаемого) до санскрита, от парижских лекций Гизо до устройства английских колоний. Приложение модных картинок сильно способствовало успеху журнала и демонстрировало понимание аудитории – Полевой стремился не только просвещать, но и быть «неизменно занимательным», увлекать. Он предстал явлением необыкновенным для самой Москвы, был интересен Петербургу, будучи купцом 2-й гильдии, сонаследником от своего отца небольшого водочного завода, где и размещалась редакция.
Как обычно и бывает с «романтизированными» жизнеописаниями, показания автора не совсем точны. Младший брат Ксенофонт в своих «Записках…» подробно оспаривает рассказ Николая, восстанавливая честь отца. И правда в данном случае на стороне младшего брата, по крайней мере правда фактическая (учитывая страстность, увлекающийся характер первенца, вполне вероятно, что рассказывая о себе, он сам верил во все подробности своего рассказа). Начать с того, что Иркутск был во времена детства и ранней молодости Полевого куда ближе к европейскому образованию, чем большая часть других провинциальных городов Российской империи. Он был центром всей Тихоокеанской коммерции империи и административным центром Сибири. Местные купцы и промышленники не только имели опыт дальних странствий и были знакомы с разнообразными заграничными землями, но нередко были хорошо образованы или во всяком случае имели вкус к знаниям, умели их ценить – о чем свидетельствуют богатые местные книжные собрания. В Иркутске первоначально располагалась (до переноса в Петербург) и контора Российско-Американской компании, к которой семейство Полевых имело непосредственное отношение: Голиковы, вместе с Шелеховым бывшие ее устроителями, приходились близкими родственниками Алексею Евсеевичу Полевому, мать которого была урожденная Голикова, и оба семейства принадлежали к курскому купечеству.
О Полевых сохранился примечательный отзыв Ф. Ф. Вигеля, побывавшего в Иркутске в составе неудачного посольства в Китай в 1805 г. Ему довелось остановиться в доме Полевого, и, неизменно недоброжелательный, он тем не менее выделяет хозяина, противопоставляя его обыкновенному местному обществу, как человека, ведущего вполне европейский образ жизни:
«Между иркутскими купцами, ведущими обширную торговлю с Китаем, были миллионщики, Мыльниковы, Сибиряковы и другие; но все они оставались верны старинным русским, отцовским и дедовским обычаям: в каменных домах большие комнаты содержали в совершенной чистоте, и для того никогда в них не ходили, ежились в двух-трех чуланах, спали на сундуках, в коих прятали свое золото, и при неимоверной, даже смешной дешевизне, ели с семьею одну солянку, запивая ее квасом или пивом.
Совсем не таков был купчик, к которому судьба привела меня на квартиру. Алексей Иванов Полевой, родом из Курска, лет сорока с небольшим, был весьма небогат, но весьма тароват, словоохотен и любознателен. Жена у него красавица, хотя уже дочь выдана замуж […] Он гордился не столько ею самою, как ее рожденьем: у них был девятилетний сынишка Николай, нежный, беленький, худенький мальчик, который влюблен был в грамоту и бредил стихами. С худой ли, с хорошей ли стороны он теперь известен всей России»[94].
По возвращении в Иркутск Вигель вновь остановился у Полевых, желая знать последние новости о происшедшем за его отсутствие в «большом мире»:
«Для удовлетворения любопытства моего ничего не мог я лучше избрать: Полевой занимался европейскою политикой гораздо более, чем азиятскою своею торговлей. В нем была заметна наклонность к тому, чему тогда не было еще имени и что ныне называют либерализм, и он выписывал все газеты, на русском языке тогда выходившие»[95].
В этом описании мемуарист и старший сын купца сходятся в оценке предпринимательских успехов Алексея Евсеевича (в чем им возражает младший сын, отстаивавший коммерческую разумность предприятий отца и сетовавший скорее на «злую судьбу»). Однако как бы то ни было, в 1811 г. отец Николая отправляется в Москву, собираясь перебраться туда со всем семейством. Дальнейшие подробности биографии Полевого мы не будем излагать, отсылая к рассказу самого автора, предпосланному «Очеркам русской литературы» (1839), скорректированному в I части записок Ксенофонта. Отметим лишь, что после года в Москве вернется в нее Николай Полевой из Курска уже в 1820 г., чтобы обосноваться там надолго. Смерть отца (1822) развязывает ему руки, и теперь он может пуститься в мир литературы и знаний так привлекавший его, уже без оглядки.
Отметим попутно, что возраст – понятие социальное, разное для разных групп. Так, дворянская молодежь начала XIX в. взрослела быстро, а вот как рассказывает кн. П. А. Вяземский о начальной истории «Московского Телеграфа»:
«[…] Полевой со мной познакомился и бывал у меня по утрам. Однажды застал он у меня графа Михаила Вьельгорского. Речь зашла о журналистике. Вьельгорский спросил Полевого, что он делает теперь. – Да покамест ничего, – отвечал он. – Зачем не приметесь вы издавать журнал? – продолжал граф. Тот благоразумно отнекивался за недостатком средств и других приготовительных пособий. Юноша был тогда скромен и застенчив. Вьельгорский настаивал и преследовал мысль свою; он указал на меня, что я и приятели мои не откажутся содействовать ему в предприятии его, и так далее; – дело было решено. Вот как, в кабинете дома моего, в Чернышевом переулке, зачато было дитя, которое после наделало много шума в белом свете. Я закабалил себя
Полевой в данном случае назван «юношей» – и это не следствие старческой памяти, в восприятии и оценках современников тех лет его нередко именуют молодым или юным, в то время как он лишь четырьмя годами младше самого Вяземского, ровесник Николая I. Он «юн» в смысле неопытности, отсутствия в глазах окружающих (которые в большинстве своем выше его по социальному статусу) права говорить от своего лица: потому тон «Телеграфа» и будет в особенности воспринят как дерзкий – юноше надлежало оставаться «скромным и застенчивым», т. е. не смеющим перечить Вяземскому и его приятелям.
Если за дело принимаются весьма неопытные в журнальном деле люди, то вскоре опыт показывает, что дело они понимают весьма хорошо: «Московский Телеграф» ориентируется на лучшие образцы европейской журналистики, в первую очередь французской, но не пренебрегая и британскими с немецкими[97]. Год спустя Полевой пишет петербургскому журналисту П. П. Свиньину, издателю «Отечественных записок»:
«Прошу вас уведомить, любезнейший Павел Петрович, понравится ли вам новое расположение и характер “Телеграфа”. Я решился разделить ученую часть от чисто литературной. Желал бы освободить себя от последней, ибо много вздору принужден помещать поневоле, но нечего делать: публика хочет легкого. Спасибо ей, она славно награждает меня за старание услужить ей, и я никак не думал заслужить от читателей моих такого почтения или чтения.