Меня часто спрашивали на Западе, создает ли цензура серьезные трудности для корреспондента, работающего в России. Формально — нет. Цензура на корреспонденции была отменена еще при Хрущеве, в 1961 г., и большинство репортеров передает свои статьи прямо по телетайпу или телеграфу (правда, цензуре подвергаются фотоснимки). Но русские разработали другие методы для репортеров, которые «суют нос куда не следует». Обычным наказанием за нежелательные репортажи являются постоянные выговоры — часто устные, а иногда и публичные, в печати, — а также отвратительная травля. Бывает так, что завербованные милицией наемные хулиганы прокалывают шины репортерских автомобилей или избивают журналистов, чтобы тем неповадно было водить неположенные знакомства. Однажды во время моего пребывания в Москве двум западным журналистам устроили в КГБ такой допрос в связи с делами диссидентов, что он до смерти напугал всех иностранцев…
Но чаще всего советский МИД просто-напросто не разрешает авторам неугодных партийному руководству репортажей выезжать из Москвы или лишает их официальных интервью. Это случалось со мной не раз. Однажды в наказание за какой-то проступок мне не разрешили участвовать в пресс-конференции, устроенной Брежневым для американских журналистов накануне совещания в верхах. И, наконец, последняя мера — корреспондентов высылают или вынуждают уехать. За время моего пребывания в Москве это случилось по меньшей мере с четырьмя журналистами.
И все-таки эти неприятности не так страшны, как цензура. Не та цензура, которую имеет в виду большинство людей Запада, а та самоцензура, которой подвергает себя большинство русских и которая мешает им откровенно разговаривать о своей жизни с иностранцами. В большинстве случаев эта привычка — порождение страха и лояльности, но если смотреть глубже, она является также и следствием общенародной мании любыми средствами приукрашать действительность и скрывать тайные пороки или добродетели русской жизни либо неприятную правду, которая находится в противоречии с коммунистической пропагандой. Почти все в какой-то мере участвуют в негласном сговоре о сокрытии того факта, что советская действительность не соответствует заявлениям партийной пропаганды, будь то грубый вымысел об отсутствии цензуры на произведения советских писателей, ложь о счастливой жизни и о равноправии более сотни национальностей, входящих в состав Советского Союза, или такая мелочь, как утверждение, будто при социализме официантки не нуждаются в чаевых или не желают их брать.
Разумеется, и на Западе многие ответственные чиновники и политические деятели стараются замалчивать неприятные факты, но они редко прибегают к столь явной и подчас вызывающей недоумение лжи или увиливанию от прямого ответа, какие приняты у советских деятелей. Так, советские чиновники со всей вежливостью будут отрицать в беседе с делегацией американских юристов, что в Советском Союзе существует смертная казнь (хотя в самой советской печати время от времени публикуются сообщения о приведении в исполнение смертных приговоров), заявлять членам Конгресса, что евреи и граждане других национальностей Советского Союза пользуются правом свободной эмиграции, настаивать на том, что в советских трудовых лагерях создана отличная система медицинского обслуживания (и это — после гибели известного политзаключенного в результате операции по поводу язвы, сделанной ему другим заключенным, так как квалифицированная медицинская помощь оказана не была); они станут делать и другие заявления, слушая которые иностранцам остается лишь скептически поднимать брови.
Отсутствие публичных дискуссий и независимой информации, которые позволили бы внести необходимые поправки, приводят к тому, что советская ложь гораздо более эффективна, чем ложь в других странах. Иностранец может сколько угодно посещать электростанции и заводы, выпускающие грузовики или легковые машины, — это не поможет ему понять Советскую Россию. Она — не монолит, но она умеет скрываться за чертовски монолитным фасадом, и тот, кто находится снаружи, может и не разглядеть невидимые механизмы, которые изолируют Россию и ее жителей от Америки, Западной и даже Восточной Европы.
Другая трудность заключается в том, что советские люди порой совершенно сознательно отгораживаются от иностранцев, даже тогда, когда тем кажется, что, наконец, наступило время откровенных разговоров. Помню, один научный работник-еврей рассказывал мне, как во время его поездки в Америку американка, специалистка по Ближнему Востоку, спросила его, существует ли в Советском Союзе дискриминация евреев в научном мире, и. хотя они были наедине, советский ученый, по его же собственным словам, солгал американке, ответив отрицательно: а ведь ему самому, в собственном отделе, не раз приходилось страдать от дискриминации. Как объяснил мне этот человек, он боялся, что если скажет правду, об этом могут узнать в Москве и его больше не пустят в заграничные поездки. А теперь он может признаться мне, потому что принял решение эмигрировать в Израиль и порвал все связи с советской системой.
Разумеется, всякому обществу свойственно преуменьшать свои трудности, показывать себя с наилучшей стороны и стремиться произвести хорошее впечатление на визитеров. Однако в советском обществе, для которого предметом особой гордости является его утопическая идеология, эти тенденции доведены до крайности. Трудно найти более яркий пример приемов, к которым прибегают с целью произвести благоприятное впечатление на иностранцев, чем та «косметическая» операция, свидетелем которой я был в Москве перед самым приездом президента Никсона летом 1972 г.: дотла сжигались целые кварталы старых домов и вывозились их останки. Были переселены сотни людей. Буквально накануне приезда президента расширяли и асфальтировали улицы, красили дома, сажали деревья, разбивали газоны и украшали их свежими клумбами. Даже наш дом, расположенный недалеко от Кремля, был принаряжен на тот маловероятный случай, если вдруг Никсон пожелает его посетить. В царское время это называлось «строить потемкинские деревни» по имени князя Потемкина, соорудившего бутафорские деревни вдоль пути следования императрицы Екатерины Великой, чтобы создать впечатление благоденствия находившихся под ее властью областей. В наши дни русские называют это
Показуха — это все, что угодно, начиная от валютных магазинов, роскошных импортных товаров в витринах ГУМа (которые, как правило, в том же ГУМе купить нельзя), образцовых ферм и заводов, куда возят иностранцев, и кончая такими мелочами, как меню изысканных обедов в ресторанах гостиниц Интуриста, отпечатанные на мелованной бумаге, занимающие несколько страниц и представляющие собой внушительный перечень блюд на четырех языках. И только когда дело доходит до заказа, посетителю приходится столкнуться с действительностью и узнать, что на самом деле имеется не более трети перечисленных яств. Это настолько распространенное явление, что, например, американский импресарио Сол Юрок, по словам одного из его сотрудников, отвечал обычно русским официантам, когда те подавали ему меню и спрашивали, что он желает: «Оставьте в покое меню и все эти «чего вы желаете, мистер Юрок?» Просто скажите мне, что у вас есть».
Я сам как-то раз случайно оказался свидетелем подготовки такой показухи. Однажды, во время поездки в Баку, я остановился в гостинице на берегу Каспийского моря. Вдруг пришло известие о том, что должна приехать с официальным визитом группа иностранных послов. Подобно провинциальным чиновникам из насыщенной великолепной сатирой гоголевской комедии «Ревизор», весь персонал стал лихорадочно готовиться, приводить помещение в порядок. Дежурная по этажу собрала от всех номеров ключи, чтобы на них позолотили цифры. Раскосый электротехник принялся заменять перегоревшие лампочки, горничные — мыть окна и выбивать пыль. Парадная дверь и ограда приморского бульвара были покрыты свежей краской. В столовой вместо простых стеклянных пепельниц появились новые, более декоративные. На все столы поставили букеты крупной белой гвоздики и положили более нарядные, на глянцевой бумаге, меню — для послов. Как рассказал мне один из них, он наблюдал такое не только в этой гостинице, но и в других местах, которые посетили дипломаты.
Иногда стремление пустить иностранцам пыль в глаза начинает походить на национальный спорт. «Для нас это совершенно естественно, — сказал мне как-то блестящий молодой консультант в области международной политики, когда я был у него в гостях. — Это идет нам на пользу; этот обман компенсирует нашу слабость, комплекс неполноценности перед иностранцами. Как нация мы не можем чувствовать себя на равных с другими. Независимо от того, кто из нас сильнее — они или мы. И если они сильнее, а мы это чувствуем, то обманывать их — для нас утешение. Это очень важная особенность нашего национального характера». Когда я заметил, что его собственный комментарий до некоторой степени опровергает сказанное им, он с улыбкой ответил, что является лишь исключением, подтверждающим правило.
К счастью, он был не единственным исключением; таких, как он, немало. Подобно Сердженту Шрайверу и многим другим, я потратил бесконечные часы на «обмен мнениями» (но не на человеческий разговор) у столов, покрытых зеленым сукном, — этой обязательной принадлежности советских учреждений. Однако в другой обстановке, уверенные, что их никто не услышит, желая показать сложность своей натуры или просто устав от вечного обмана, некоторые «официальные русские» начинали высказываться откровенно. Табу, наложенное на политические темы, может быть, действует и в этих разговорах (хотя не всегда), но, подобно другим людям, русские любят поговорить о своей личной жизни, и эти беседы приподнимают завесу над многими скрытыми сторонами советской действительности. Обычно им льстит, если иностранцы умеют говорить на их языке, и они настолько великодушно снисходительны к ошибкам, что вскоре мне уже доставляло большое удовольствие разговаривать с ними по-русски, да и чувствовали себя при этом мои собеседники гораздо свободнее. Так, например, во время длительной автомобильной поездки по Кавказу сопровождавшая меня переводчица (она помогала мне и одновременно не давала слишком близко наблюдать советскую действительность) нечаянно пустилась в печальный разговор о трудностях, с которыми ей как работающей женщине приходится сталкиваться, а заодно и о тяжелой жизни советских женщин вообще. На одной из ярмарок какой-то член партии, чувствуя себя, по-видимому, обойденным вниманием, и, быть может, просто желающий поделиться общей родительской заботой, неожиданно стал мне рассказывать о том, как трудно ему растить из сыновей хороших коммунистов, когда все они интересуются только «западным роком». В своем кабинете сотрудник службы безопасности, ведавший поездками по стране и организацией интервью для иностранных журналистов, рассказал мне, что его поразила открытость отношений между людьми в Америке, и похвалился хорошо скроенным костюмом и широким ярким галстуком, привезенными из США. Я мог бы привести еще много подобных примеров, если бы не боялся подвергнуть своих друзей преследованиям.
Характерно, что, оказываясь вне официальной атмосферы, русские, как правило, начинают приоткрывать официальную завесу, за которой — другая, более человечная Россия. Как и Миша, русские по своей природе дружелюбны. Может быть, именно поэтому за ними так пристально следят, и «официальные русские» почти не встречаются с иностранцами наедине.
Но кроме «официальных русских» существуют и другие люди, которые, хотя и пользуются более ограниченным правом общения с иностранцами, часто проявляют в этом большую личную заинтересованность и ведут себя более свободно. К их числу относятся представители интеллектуальной элиты, молодежь, подпольные художники, диссиденты, евреи, решившие эмигрировать. Цели некоторых представителей интеллигенции идут лишь не намного дальше того, чтобы завоевать на Западе репутацию либералов, добиться приглашения в Америку или потягивать посольский джин и виски, сохраняя при этом безопасную дистанцию. Некоторые молодые люди заинтересованы только в том, чтобы купить ваши джинсы или новейшие западные музыкальные записи, художники — в том, чтобы продать свои картины, а евреи и диссиденты — опубликовать свои протесты. Но во всех этих группах попадались люди и в самом деле интересные и склонные к откровенности, способные, сохраняя лояльность, критически относиться к своему обществу и стремящиеся поделиться своими мыслями и опытом. Некоторые из них стали нашими истинными друзьями.
Должность заведующего московским бюро «Нью-Йорк таймс» давала мне определенные преимущества. Благодаря ей я мог чаще, чем большинство иностранных корреспондентов, встречаться с крупными журналистами газет «Правда» и «Известия»; она открывала доступ и в другие места. Те советские журналисты, кому довелось побывать за границей, проявляли менее явный догматизм, чем правительственные чиновники, которые чувствовали себя неловко с западными журналистами и обычно были совершенно недоступны. Этим журналистам нужно было во что бы то ни стало поддерживать свой профессиональный престиж в глазах иностранных коллег. Должность сотрудника «Таймса» помогала и в общении с рядовыми русскими людьми, так как советская пресса, стремясь придать своим сообщениям больше правдоподобия, постоянно цитирует именно эту газету, и русским это отлично известно. Вступая в разговор, я, как правило, сообщал, кто я такой. Некоторые сразу же начинали осторожничать, другие, даже если и произносили недоверчиво: «А! журналист!», казались заинтересованными. Были и такие, которые как будто намеренно старались выступить с мелкими разоблачениями или жалобами, явно чувствуя, что, если соблюсти анонимность, то высказать свои мысли иностранцу более безопасно, чем поделиться ими со своим же русским.
В течение некоторого времени какая-то пожилая дама без конца звонила мне по телефону и дрожащим голосом требовала, чтобы я с ней встретился. Я пошел на эту встречу, хоть и неохотно. Она рассказала мне, что ютится с мужем-инвалидом и его отцом — тоже инвалидом — в однокомнатной квартире в нарушение всех принятых жилищных норм и что чиновники отказывают ей в предоставлении лучшей квартиры. Женщина была настроена невероятно решительно: в Центральный Комитет Коммунистической партии она уже жаловалась, а теперь думала, что, если я напишу о ее тяжелом положении, властям придется удовлетворить ее просьбу (я понимал дело иначе и считал, что статья, в которой будет упомянута ее фамилия, может навлечь на нее серьезные неприятности). Более обычным был случай, когда какой-то человек, раздобыв где-то номер моего домашнего телефона, позвонил мне среди ночи. Он говорил с прибалтийским акцентом и начал мне рассказывать, какому дурному обращению он подвергся со стороны советской охраны, когда подошел к американскому посольству. Человек не успел договорить — телефон смолк. Но наиболее сильное впечатление производили на меня случайные встречи в разных местах страны. Мы с Энн пришли к выводу, что чем дальше от Москвы, тем люди менее скованы и менее догматичны. В нерусских союзных республиках, например, в Грузии, Литве, Армении, Узбекистане, Эстонии, Азербайджане, Молдавии и даже на Украине, люди, как правило, были более откровенны, чем политически искушенные москвичи; кроме того, многие из них критически относились к советской системе в силу своих откровенно антирусских настроений. Трудность всегда состояла в том, чтобы найти подходящее время и место для разговора — будь то в ресторане, театре, поезде или аэропорту.
На Западе, особенно в Америке, если человек куда-нибудь едет, он вечно торопится. В России же мы почти всегда ездили поездами, поскольку они достаточно комфортабельны, да и в дороге легче знакомиться с людьми. Как-то я просидел добрых пару часов в вагоне-ресторане в обществе жилистого человека — директора небольшого совхоза. Пока мы ели борщ и пили кислое водянистое пиво, он рассказывал мне, как «обставлял» социализм, приумножая собственное овечье стадо. В другой раз ко мне подошел инженер-латыш в очках с толстыми стеклами: он где-то прочел, что американцы изобрели стекла, корригирующие ахроматопсию, и попросил помочь ему достать такие очки, а потом разговор перешел на недостатки строительства в Советском Союзе. Покачиваясь в коридоре ночного поезда Баку — Тбилиси, тащившегося через Кавказские горы, я постигал тайны получения работы за границей, которые раскрывал мне строительный рабочий; он рассказывал о бесконечных проверках благонадежности и различных инструктажах до того, как счастливец сможет, наконец, воспользоваться преимуществами заграничной надбавки к зарплате. На протяжении нескольких часов я играл в трик-трак с двумя советскими военными летчиками, один из которых пил водку и виски, опрокидывая залпом стопку за стопкой, обнимал мою жену, потому что ее зовут так же, как его сестру, и хлопал меня по спине, приговаривая: «Значит, ты и есть всамделишный американец», — потому что единственными американцами, которых он видел до этого, были американские пилоты разведочных самолетов, которые он чуть ли не задевал крыльями, играя над Белым морем в игру времен холодной войны — «кто кого».
Когда мы выезжали куда-нибудь из Москвы, жизнь в России становилась похожей на приключенческий роман, так как нас постоянно «бросало» от одной встречи к другой. И хоть трудно было сохранять столь мимолетно возникающие контакты, мы с Энн научились ценить некоторых из наших «краткосрочных» приятелей не меньше, чем более близких «долгосрочных» московских друзей. Среди этих людей была и армянская семья, внезапно, под влиянием минуты, только потому, что их дядя живет в Сан-Франциско, пригласившая нас на церемонию бракосочетания в армянскую церковь, а потом на многочасовую свадьбу к себе домой; и нервный художник-литовец, у которого мы купили две гравюры в современной манере. В самой обстановке, в трудности преодоления стены недоверия и страха, в неожиданном проявлении сердечности было нечто, придававшее этим встречам особую ценность. Помню, как однажды в Ленинграде Энн, учительница по профессии, случайно познакомилась с русской учительницей, к которой она обратилась за помощью в магазине. Женщина немного говорила по-английски, и мы, не успев моргнуть глазом, получили приглашение в гости. Может показаться странным, но мы неожиданно быстро сблизились с этой русской женщиной и ее мужем. В течение многих часов они с жадностью слушали наши рассказы о жизни и культуре Запада, а нас столь же живо интересовало все, что говорили они о своей жизни и о своих переживаниях. Нас угощали бутербродами с сыром, супом, и мы засиделись далеко за полночь; хозяева показывали нам слайды, сделанные во время туристского похода по Кавказу, а мы рассказывали им о наших семейных поездках с палатками на Голубой хребет и в горы Смоки в штатах Вирджиния и Теннесси.
От знакомых американцев, встречавшихся после нашего отъезда с этой парой и передававших наши записки, мы узнали, что эта чета была страшно перепугана, услышав мое имя в передачах «Голоса Америки». Но теперь они это пережили и через тех же посредников посылают нам записки и сувениры.
Трагедия заключается не в том, что общение невозможно, а в том, что тратятся огромные усилия, чтобы ему помешать, так как власти стараются не допустить именно такие незапланированные и неконтролируемые контакты, причем их волнуют не возникающая дружба и чувства, а возможные при этом разоблачения. За время моего пребывания в Москве нескольких репортеров избили и содержали под кратковременным арестом за контакты с диссидентами и евреями. За большинством из нас временами вели слежку. Помню, как-то в столице Армении Ереване я разыскивал школьного учителя-армянина, родившегося в Америке, с которым однажды уже беседовали другие американские репортеры. Дело было утром, и я искал школу, где он работал. Я останавливал встречавшихся мне школьников и спрашивал у них дорогу. Случайно обернувшись, я увидел шагах в тридцати от меня человека в темном костюме, останавливавшего и расспрашивавшего каждого школьника, с которым я говорил. Я разыскал учителя перед началом занятий и спросил его, когда нам лучше всего встретиться. Очевидно, ему дорого обошлась предыдущая встреча с американскими журналистами, так как он ответил: «Лучше всего нам не встречаться вовсе».
Во время моего пребывания в Риге вместе с Майком Мак-Гуайром из «Чикаго Трибюн» за нами в течение трех дней следили с такой беззастенчивой откровенностью, что мы даже дали прозвища нашим филерам (Шеф, Коротыш, Ветеран) и наблюдали за тем, как они сменяются. В Москве я иногда замечал машины, едущие вслед за моей; однажды это делалось настолько неприкрыто, что Энн и дети видели, как на протяжении всей нашей поездки от дома до валютного продовольственного магазина люди в следующей за нами машине ехали, высунувшись из окон и не спуская с нас глаз. Помню армейского офицера, попавшегося на разговоре с нами в нашем купе и уведенного на допрос. А мы только делились с ним впечатлениями о Ленинграде.