Книги

Розанов

22
18
20
22
24
26
28
30

Но жена Розанова встретила эти собрания, которые будут повторяться, встретила в штыки и взяла обещание с Вас. Вас. и падчерицы больше не ходить на них.

Я очень благодарю Бога, что не пошел. Это было бы для меня ужасно. Очень рад, что несколько удалось, но масса здесь бесовщины и демонически-языческого ритуала, кровь проливают. Главное, что все совершенно все же вне Христа… Тут мое молчание…»

Муж и жена

Это была, конечно, игра, шалость, домашний театр, недаром Блок писал Андрею Белому: «Что Ты думаешь о “жертве” у Минских? (не скандал ли это?). Я думаю, что это было нехорошо, а Евг. Иванов писал, что почувствовалась близость у всех, вышедших на набережную из квартиры Минского в белую ночь. Но Люба сказала, что близость чувствуется также после любительского спектакля».

«Тут необходимо вспомнить об одном характерном проявлении того времени, вызвавшем ложные и нелепые резонансы и пересуды, – рассуждал в автобиографической книге «Самопознание» Николай Бердяев. – Дионисическая настроенность, искание необыкновенного, непохожего на обыденность, привели группу писателей того времени к попытке создать что-то похожее на подражание “дионисической мистерии”. В этом духе был устроен всего один вечер на квартире у Н. М. Минского. Вдохновителем был В. Иванов. Надеялись достигнуть экстатического подъема, выйти из обыденности. Выражалось это в хороводе. В этой литературно надуманной и несерьезной затее участвовали выдающиеся писатели с известными именами – В. Розанов, В. Иванов, Н. Минский, Ф. Сологуб и другие. Больше это не повторялось. Вспоминаю об этой истории с неприятным чувством. Пошли разные слухи и проникли в печать. Долгие годы спустя в правой обскурантской печати писали даже, что служили черную мессу. Все приняло крайне преувеличенные и легендарные формы. Я не вижу ничего хорошего в том “дионисическом” вечере, вижу что-то противное, как и во многих явлениях того времени. Но ничего ужасного не было, все было очень литературно, театрально, в сущности легкомысленно. Дионисическая настроенность, искание необыкновенного, непохожего на обыденность».

Бердяев писал свои воспоминания много лет спустя в эмиграции, чего-то недоговаривая или действительно не помня, но нам в этой ситуации важен даже не сам Розанов сотоварищи, а его семья. Понятно, что ему-то все было дико интересно, и ничего предосудительного, расходящегося с идеалом семейной, смиренной, богобоязненной жизни, открывшейся на его «нравственной родине» в Ельце, он в этом действе в ту пору не находил, и больше того, Бердяев в мемуарах не совсем прав: подобный случай был далеко не единственный.

«Собрались мы тогда у милейшего Петра Петровича Перцова, в его отдельной комнате, – вспоминал А. Н. Бенуа. – Снова в тот вечер Философов стал настаивать на необходимости произведения “реальных опытов” и остановился на символическом значении того момента, когда Спаситель, приступая к последней Вечере, пожелал омыть ноги своим ученикам. Супруги Мережковские стали ему вторить, превознося этот “подвиг унижения и услужения” Христа, и тут же предложили приступить к подобному же омовению. Очень знаменательным показался мне тогда тот энтузиазм, с которым за это предложение уцепился Розанов. Глаза его заискрились, и он поспешно “залопотал”: “Да, непременно, непременно это надо сделать и надо сделать сейчас же”. Я не мог при этом не заподозрить Василия Васильевича в порочном любопытстве. Ведь то, что среди нас была женщина, и в те времена все еще очень привлекательная, “очень соблазнительная Ева”, должно было толкать Розанова на подобное рвение. Именно ее босые ноги, ее “белые ножки” ему захотелось увидать, а может быть и омыть. А что из этого получилось бы далее, никто не мог предвидеть. Призрак какого-то “свального греха”, во всяком случае, промелькнул над нами, но спас положение более трезвый элемент – я да Перцов (может быть, и Нувель, если только он тогда был среди нас). Розанов и после того долго не мог успокоиться и все корил нас за наш скептицизм, за то, что мы своими сомнениями отогнали тогда какое-то наитие свыше».

Все это, безусловно, было очень и очень по-розановски, но вот что касается Варвары Дмитриевны, этой, по словам В. В., удивительной, самой нравственной в мире женщины, которая не могла солгать даже в мелочи, которую мама забрала из гимназии, когда девочке поставили четверку за поведение – на что они намекают? – «тихая, молчаливая Муза, 20 лет меня со спины крестившая», – что испытала она, когда ее муж пустился во все духовные и плотские тяжкие?

Е. П. Иванов не случайно употребил в письме Блоку слово «бешенство». Кроткая Варя не оставила воспоминаний жены философа, и можно только предполагать, какими глазами добрая Ксантиппа наблюдала за тем, что происходит в ее семье, и гадать, с какой нежностью думала она про Елец («Бывало, мама лежит на кушетке, а я сзади нее, за ее спиной, и слушаю ее неторопливые рассказы об Ельце, о бабушке, о первом мамином муже. Милая мама, – больше всех в жизни ее любила, и она тем же отвечала мне», – писала ее дочь Татьяна Васильевна) или город Белый, пусть даже единственным местом гулянья там было смиренное кладбище. Но, продолжая вспоминать известный роман в стихах «А мне, Онегин, пышность эта, Постылой жизни мишура» и дальше по тексту про «модный дом и вечера», не будет большой натяжкой предположить, что она не меньше пушкинской героини мечтала бы отдать «всю эту ветошь маскарада» и «этот блеск, и шум, и чад» за свое бедное елецкое жилище и те места над Быстрой Сосной, где они впервые встретились: он был тогда одинок, несчастен, осмеян, страдал от полового бессилия и, чтобы спасти его мужскую честь и уберечь от попытки самоубийства, которая «Сибирем пахнет», она ослушалась свою мать, пренебрегла советом оптинского старца и нарушила одну из главных церковных заповедей. Даже первые годы жизни на Петербургской стороне, когда они были бедны, голодны, раздеты, разуты и лошадей укрывали с большей тщательностью, чем ее, были ей милы. И как жутко сталось теперь в богатом и славном доме знаменитого супруга с прислугой и с окнами на державную Неву и именитыми гостями, составлявшими элиту Серебряного века, которых она терпеть не могла («Недаром “друг” так сопротивлялся сближению с декадентами», – писал позднее Розанов в «Уединенном»), но ради Васеньки вынуждена была принимать и молча слушать их ученые разговоры, ничего в них не понимая, тяготясь и желая, чтобы все эти темные, ядовитые, исподтишка надсмехавшиеся над ней людишки куда-нибудь поскорей да свалили.

Позднее это очень точно выразил о. Павел Флоренский, когда, поздравляя в 1911 году Варвару Дмитриевну с именинами, писал ей: «Вам дан дар великий и почетный, “Варвара”. Варвара – великомученица не только потому, что умерла мученически, а потому что жила мученически, безропотно неся тяготу постылой жизни. Но разве терпеливое, о Господе, несение домашнего, семейного креста, наконец креста болезни, не то же мученичество? Варвара жила в пышной и светской обстановке, как в какой пустыне, заперлась в комнате. А Вы разве в Петербурге не вынуждены запереться от суеты и лжи окружающей жизни? Варвара сделала себе три окошка, чтобы помнить о Триедином. И у Вас – три окошка: муж, дети, молитва, и чрез свое “устройство” этих трех окон Вы тоже можете созерцать Свет Невечерний. Варвара, наконец, была именно немой (“варвара” – не умеющая говорить) среди пустых словопрений, окружавших ее; и Вы, когда все говорят кругом Вас, живите Варварой».

А с другой стороны, если так подумать, как бы здесь понравилось Аполлинарии Прокофьевне Розановой, урожденной Сусловой, – вот бы где она блистала, будь чуть помоложе, а впрочем, роковая муза, нижегородская «Катька Медичи», наконец-то осененная именем Достоевского, могла бы царить в этом салоне и в свои почтенные годы, но – увы! – судьба оказалась насмешлива по отношению к обеим розановским женщинам и не дала ни одной из них то, чего каждая желала.

В начале нового века через семью Розанова прошла трещина, которой никогда не будет суждено зарасти. Мы не знаем наверняка, читала или нет воцерковленная, но при этом не шибко грамотная, «грузная, розовощекая и строгая какая-то», как вспоминал ее Андрей Белый, Варвара Дмитриевна те сочинения своего мужа, которые в конце концов так возмутили церковную общественность, что уже не кроткие Победоносцев с М. П. Соловьевым, а неистовый саратовский епископ Гермоген (по слухам, сам себя оскопивший) предложил предать Розанова заодно с Мережковским, Каменским, Арцыбашевым и Леонидом Андреевым анафеме: «Воспевая гимны священным блудницам, Розанов проповедует разврат, превозносит культ Молоха и Астарты, осмеивает евангельское учение о высоте девства, восхваляет язычество с его культом фаллоса… извращает смысл монашества и клевещет на него и издевается над духовенством… хитрость и лукавство гнусного и безбожного еретика, желающего проскользнуть и лишь умереть православным христианином, при отрицании почти всего православия»[45].

Догадывалась ли, что глубоко почитаемый ею протоиерей Иоанн Кронштадтский, чей портрет висел у нее в комнате, записал у себя в предсмертном Дневнике: «Господи, запечатлей уста и иссуши пишущую руку у В. Розанова, глаголящего неправильную хулу на Всероссийский съезд миссионеров… Господи, защити Церковь Твою, поносимую от писаки Розанова. Высоко поднял он свою голову против Церкви Твоей! Смири его!»[46]

Какие-то слухи до нее, несомненно, доходили. Не могли не доходить. Гнала она их прочь? Пыталась на мужа воздействовать? Перевоспитать? Убедить? Судя по розановским письмам, она просила его: «Перестань спорить с церковью. Она “святая”…» Но у него в ответ: «и опять – еще сильней негодование…» Сама она позднее, уже после смерти мужа, рассказывала Дурылину: «В нем было два человека. Иногда я на коленях его просила: “не пиши этого. Не печатай”. Он всегда мне давал первой прочесть и первая книга его – мне». То же самое, но в более приглаженном виде вспоминала и Татьяна Васильевна: «Мама газеты никогда не читала, кроме папиных статей… читала также все папины статьи в газетах. Эти статьи прочитывала она очень внимательно и серьезно, часто папу останавливала, когда видела, что он уж очень резко выступает в печати, всегда говорила: “Вася, это ты нехорошо написал, слишком резко, – обидятся на тебя”, или же “Слишком интимно пишешь о детях, это не надо в печать помещать”. И большей частью отец слушал мать, выбрасывал целые куски написанного или даже не отдавал вовсе в печать. Папины книги она читала все, по нескольку раз от доски до доски и как-то интуитивно очень все понимала, хотя образования у нее не было, и писать она почти не умела».

Возможно, все так и было, только вот непохоже, чтобы Розанов ее действительно слушал или давал читать всё, им написанное. И тогда она – замолкала. Если приручить мужа не получилось даже у закаленной Суслихи, чего уж там говорить про смиренную Варвару Дмитриевну?

Еще летом 1891 года, то есть сразу же после венчания, Розанов писал Страхову о своей второй жене: «Она, правда, – нескончаемая доброта и нежность, без всякой распущенности и даже слабохарактерности. Я потому так надеюсь на свое исправление в будущем, что, будучи сам несколько отступающим от нормы, окружен буду любовью и вниманием людей в высшей степени нормального уклада жизни и нормального состояния духа; как очень впечатлительный и поддающийся влияниям человек сам выправлюсь в полное соответствие с нормою».

Но вот этого-то как раз и не произошло, и какое угодно определение можно подобрать к герою нашей книги, но только не связанное со словами «норма», «нормальный», «исправление» или «правильный». Напротив, чем дальше, тем его расхождение с нормальным укладом жизни и правильным состоянием духа становилось острее. А что касается сильного характера Варвары Дмитриевны, то, возможно, он таким когда-то и был. Однако если называть вещи своими именами, то жизнь с Розановым эту женщину сломила, о чем и предупреждал ее сокурсник и друг Чехова Григорий Иванович Россолимо, к которому она ездила на консультацию в далеком 1890 году, перед тем как связать со впечатлительным и поддающимся влияниям В. В. свою несчастную судьбу.

Проклятые опыты

Розанов свою «мамочку» боготворил, это правда. Звал своей совестью. Писал: «Без “беляночки” (жена) – нет меня. Ах, как бы хотел я сказать всему миру: “Что вы думаете, гадаете, сомневаетесь о ‘Розанове’ (критика): ‘Розанова’ – нет. ‘Есть’ кто-то за ним. Молчаливый. Грациозный. Весь поэзия и смысл. Весь дума и вдохновение. Вот ‘это’ он только ловит, чует, прислушивается; вдумывается в ‘поучение’, ему открывшееся – и тогда пишет. Без нее – нет меня, как литератора; нет как ума и как силы. Ничего нет: но когда она – за мною: я – всесилен”». А в письме Флоренскому утверждал: «Варю я оцениваю “как высшее существо на земле” (без преувеличения и без иллюзии)». Правда, в другом письме уточнял: «Теперь уже ее характер несколько испорчен, она бывает криклива и гневлива: но какой агнец милый и добрый была в начале, и сколько бесконечной любви ко мне, к детям, к ее старушке-матери (тоже чудный человек)».

«Как В. В. Розанов любил свою Варвару! – вспоминал много лет спустя Корней Чуковский. – Здесь была его святыня – эта женщина с неприятным хриплым голосом, со злыми глазами, деспотка. Ее слово было для него – закон. Меня она терпеть не могла. Не выносила, насколько я помню, и Бердяева. “Фальшивые люди!”– говорила она».