Книги

Розанов

22
18
20
22
24
26
28
30

И отсюда совершенно понятна розановская мысль в «Уединенном»: «…дураки этакие, все мои сочинения замешаны не на воде и не на масле даже, а на семени человеческом».

Ну и как было Суворину такого сотрудника упустить?!

Свой среди чужих

Собственно начиная именно с этого момента – перехода в «Новое время» и тесного знакомства с петербургскими декадентами, что уже само по себе было оксюмороном, лишь одному человеку доступным (характерна запись в гиппиусовском более позднем мемуаре: «Мы все держались в стороне от “Нового времени”; но Розанову его “суворинство” инстинктивно прощалось: очень уж было ясно, что он не “ихний” (ничей): просто “детишкам на молочишко”, чего он сам, с удовольствием, не скрывал»[41]), он и становится окончательно тем самым Розановым великим и ужасным, о котором до сих пор отчаянно спорят, называют русским Фрейдом, русским Ницше, сравнивают то с Передоновым, то со старшим Карамазовым, то с Хлестаковым, то со Свидригайловым, то со Смердяковым, то с Голядкиным, то с Башмачкиным, то с Великим Инквизитором, то со всеми ими вместе взятыми – он и становится тем Розановым, без которого невозможно представить себе русскую литературу. Все, что было с ним раньше, – Ветлуга, Кострома, Симбирск, Нижний, Москва, Брянск, Елец, Белый и ранний чиновничий Петербург, Страхов, Леонтьев, Соловьев, Победоносцев, Филиппов, Рачинский, Шперк, Рцы, Говоруха-Отрок, славянофилы, – это была своего рода многоэтажная прогимназия, где его учили, наставляли, мучили, дрючили, испытывали, гнобили, покровительствовали и приуготовляли к тому, чтобы войти в новое столетие новым самостоятельным человеком.

Как новый человек он окончательно покинул угрюмую славянофильскую лестницу на петербургской окраине, переселился на респектабельную Шпалерную улицу в просторную квартиру о пяти комнатах с окнами на Неву и Петропавловскую крепость и завел привычки, соответствующие его новому положению.

«Обыкновенно, в час дня, подавался завтрак – котлеты или что-нибудь легкое. После завтрака отец ложился в кабинете спать на кушетку, мама накрывала его меховой шубой, и в квартире водворялась полная тишина, – вспоминала Татьяна Васильевна Розанова. – Обед состоял из трех блюд. Щи или суп с вареным, черкасским мясом (часть мяса 1-го сорта). Мясо из супа обыкновенно ел только отец, и обязательно с горчицей, и очень любил первое блюдо. На второе подавалось: или курица, или кусок жареной телятины, котлеты с гарниром, изредка гусь, утка или рябчики, судак с отварными яйцами; на третье или компот, или безе, или шарлотка; редко клюквенный кисель. После обеда мы должны были играть в детской, а отец шел заниматься в кабинет, разбирать монеты или читать… Домашней прислуги было трое: кухарка, няня и горничная; дрова носил на 5-й этаж дворник, белье большое приходила стирать прачка раз в месяц, маленькие стирки лежали на обязанности горничной. Горничная должна была по утрам чистить всем обувь и пальто, открывать парадную дверь на звонок, подавать к столу кушанья, мыть с кухаркой посуду; по утрам мести и вытирать пыль в комнатах; раз в месяц приходил полотер и натирал полы (папа этот день очень не любил и уходил из дому куда-нибудь); глаженье всего белья лежало на горничной».

Но ограничить жизнь домашним кругом В. В. не захотел. Он позировал Баксту, посещал разнообразные литературные собрания, нахамив на одном из них Федору Сологубу[42], и стал устраивать воскресные обеды с литераторами у себя.

«Квартира была большая, светлая, с видом на Неву, – вспоминал один из них. – Гостиная и кабинет завалены были книгами; много редких фотографий; какие-то особенно православные иконы, статуэтки Изиды, католической Мадонны. Все как-то значительно, необыденно, какая-то глубокая культура в рамке русской крепкой семейственности. Это было то, по чему мне тосковалось, и я стал аккуратным посетителем розановских воскресений, изредка заглядывал к Вас. Вас. и в другое время. В столовой в воскресные вечера был всегда изящно сервирован чай. На столе торты, вино, фрукты. За самоваром обычно сидела жена Розанова – Варвара Дмитриевна или его падчерица – Александра Михайловна Бутягина (автор нескольких талантливых беллетристических произведений)[43]. На другом конце большого стола, поджав под себя одну ногу и непрерывно куря, восседал Василий Васильевич. Шел ему тогда 48-ой год. Вот его внешний облик: рыженький, худой, небольшого роста, с маленькими близорукими рысьими глазами, чуточку лукавыми, с высоким голосом и с какими-то немножко шаркающими мягкими шажками. Был он застенчив и не любил больших речей, публичных выступлений. Беседа больше шла около него – с ближайшими соседями по столу. Остальные либо прислушивались, либо вели свои разговоры. Общество у В. В. бывало достопримечательное: кое-кто из Дух. Академии и Рел. – фил. общества, из редакций перцовского “Нового пути”, “Мира искусства”, а изредка, очень изредка кто-нибудь из “Нового времени”. Там его недолюбливали. А некоторые, как Меньшиков и Буренин, и вовсе не переносили. Понимал и любил его один старик Суворин, также отогревший и Розанова, изнывавшего в провинции в бедности и не на любимом деле, как в свое время пригрел Чехова. Много за это отпустится грехов А. С. Суворину. Встречал я у Розанова Мережковских, Бердяева, Ремизовых, Белого, Сологуба, Вяч. Иванова, Бакста, о. Петрова, И. Л. Щеглова, Е. А. Егорова. Бывала и молодежь, студенты, литераторы: Пяст, Евг. П. Иванов, Н. Н. Ге, музыканты, В. В. Андреев, Зак. Бывали и просто молодые люди. Вспоминаю прелестную барышню, дочку – horribili dictu – какого-то чиновника из знаменитого департамента у Пантелеймоновского моста. Розанов звал ее Венерой – и она действительно была очаровательна. Очень преданы Розанову были молодые Ге и Иванов. В. В. среди них напоминал греческого философа в своей гимназии. Они вопрошали – а он разрешал все их недоумения. Беседы тянулись долго – часов до 2-х ночи».

Можно предположить, что эта жизнь ему невероятно нравилась. Это была действительно та гимназия, в которой он готов был учительствовать и проповедовать бесконечно. Его стихия, в которой люди были ему интереснее, чем тексты, и хотя многие вещи он и его «ученики» понимали по-разному, да и вообще представлять русский модернизм как некое единое стройное учение еще более бессмысленно, чем считать таковым позднее славянофильство, тем не менее именно Розанов вместе с Мережковскими создал знаменитые Религиозно-философские собрания – площадку диалога Церкви и интеллигенции, просуществовавшую два с половиной года с весны 1901-го по осень 1903-го, покуда ее не упразднил Победоносцев. История этих собраний, дискуссии, доклады (Розанов свои не читал, волновался – поручал другим, а сам слушал с места) много раз описаны, как прекрасно описан и сам Розанов той поры. О нем можно прочитать замечательные воспоминания Бердяева, Бакста, Андрея Белого, Бенуа, Зинаиды Гиппиус, которые рисуют великолепный образ, чаще отталкивающий, реже обаятельный, как, например, в простодушных строках П. П. Перцова: «Сперва он тоже побаивался этих “декадентов”: “Вы видели, какая у них люстра? – боязливо спрашивал он меня (у Дягилева висела резная люстра в форме дракона). – Разве Страхов пошел бы к ним больше одного раза?” Но Розанов ходил и раз, и два, и десять, и пятнадцать – и наконец убедился, что Дягилев, Философов, Александр Бенуа, Бакст, Нувель, Мережковские – самая естественная его аудитория и самые близкие попутчики. Именно на встречах с ними, под страшной люстрой, он привык развивать вполне откровенно весь ход своих идей; здесь он получал уверенность в себе после назидания М. П. Соловьева или благодушно-импрессионистической беседы А. С. Суворина. И этот кружок, конечно, первый понял, кого он имел в лице Розанова».

С последним утверждением Петра Петровича можно поспорить хотя бы потому, что цену Розанову в самом прямом и насущном смысле этого слова назначил именно Суворин, а вовсе никакие не Дягилев[44], Философов и компания, и работавший бесплатно в декадентских «Вопросах жизни» В. В. этого никогда не забывал. Когда издатель «Нового времени» увеличил своему сотруднику оклад до трехсот рублей, Розанов написал ему: «Приношу Вам самую горячую благодарность за повышение гонорара, и приношу эту благодарность от детей своих и усталой жены. Дай Бог мне на деле отплатить Вам за нее, т. е. хорошо и удачно, счастливо работать для Вашей газеты. Так как этот шаг Ваш был чисто доброволен, не связан ни с какою нуждою собственно для Вас, то тем паче я ценю свободное движение Вашего сердца. А в скольких “высоких богословах” я обманулся в жизни, в “высоких христианах”; и вот мне протянул руку помощи человек, который никогда не говорил о своей религиозности».

И после смерти Суворина вспоминал: «Бедный и милый Суворин. Вечная ему память. Дети мои никогда не должны забывать, что если бы не он, я при всех усилиях не мог бы дать им образования. И бедные дети, эта милая Таня и умный Вася, – жались бы в грязных платьицах в углу, без книг, без школы».

Однако с декадентами он тогда, действительно, дружил очень, и в качестве самой яркой детали той пестрой, жутко мутной, нездоровой (хотя когда какая эпоха здоровой была?) и все же бесконечно интересной поры я бы остановился на истории, случившейся в Петербурге белой майской ночью 1905 года на квартире поэта Николая Минского, тем более что этот сюжет отзовется в розановской публицистике, посвященной делу Бейлиса. Но это случится позднее, а пока обратимся к письму поэта Евгения Иванова его доброму другу Александру Блоку.

Мистерия

«Милый Сашура.

Пишу тебе о некоторого рода событиях, происшедших в городе в белые ночи по отъезде твоем. Как я уже говорил Александре Андреевне у Минского, по предложению Вячеслава Иванова и самого Минского было решено произвести собранье, где бы Богу послужили, порадели, каждый по пониманию своему, но “вкупе”; тут надежда получить то религиозное искомое в совокупном собрании, чего не могут получить в одиночном пребывании. Собраться решено в полуночи (11 1/2 ч.) и производить ритмические движения, для расположения и возбуждения религиозного состояния. Ритмические движения, танцы, кружение, наконец, особого рода мистические символические телорасположения. Не знаю, в точности ли так я передаю, но смысл собрания, предложенного Минским и Ивановым, в воскресенье 1 мая у Розанова был именно таков. Собрание для Богообручения с “ритмическими движениями”; и вот еще что было предложено В. Ивановым – самое центральное – это “жертва”, которая по собственной воле и по соглашению общему решает “сораспяться вселенской жертве”, как говорил Иванов; вселенскую же распятую жертву каждый по-своему понимает. “Сораспятие” выражается в символическом пригвождении рук, ног. Причем должна быть нанесена ранка до крови. Минский в конце сказал, что к себе он никого не приглашает, а если кто желает, пусть приходит, Английская набережная дом № 5. Просил соблюсти все сказанное в тайне.

2 мая действительно собрание состоялось. Я узнал это вчера от падчерицы Розанова Александры Михайловны. Я рад, что узнал об этом именно от нея, человека молодого, искренне жаждущего найти то дорогое, утерянное счастье жизни, и в то же время склонного к осмеянию всякого рода таинственных мистических действий. Хотя сам я не пошел на это “собрание”, но от души желал им всякого успеха, желал, чтоб им удалось действительно в единстве, вкупе пребывании найти единство веры в незнанных верах и почувствовать богобратство и богосестринство свое: и знаешь что, им немного это удалось. Получился некоторый плюс, о котором Ал. Мих. говорит совершенно серьезно; получилось какое-то любовное единство, некая особенная близость, которая продолжалась на другой день, когда они встречались в редакции: совершенно посторонние люди вдруг стали близкими. Я не сомневаюсь в искренности Ал. Мих., а если правда то, что получилась эта особенная близость, то уж это очень много, потому что это плюс. И Розанов сам совершенно серьезно, глубоко проникновенно говорит об “этой ночи”. “Мы бы опять с Шурой (падчерица) пошли, но Варенька (жена) не выносит этого и заболела оттого, что мы ходили”.

Ну а что же было?

А. Мих. пригласила с собою одного милого и интересного молодого человека, бывающего у них, музыкант, ученик консерватории, блондин-еврей, красивый, некрещеный; он незнаком с Минским, а пошел только по приглашению Ал. Мих. Был Бердяев с женой, Ремизов с женой, Сологуб, Розанов, Венгеровы оба, кажется, Мария, Минские и Иванов Вяч. с женой. Последняя была в красной рубахе до пят, с засученными по локоть фасонно рукавами (вещь рискованная – балаганом попахивает). Вечер начался с того, что ели и пили в столовой чай и печенье. Розанов прервал говорить, ну что же, господа, мы все здесь сидеть будем да болтать… и пошли в зал. Сели на пол прямо, взявшись за руки. Огонь то тушили, то снова зажигали, иногда красный. Сидели, сидели, вдруг кто-то скажет “ой, нога затекла”. Смех. Потом “ой, кто-то юбку дергает”. Смех. Ал. Мих. вспоминает все это с содроганием. Говорит, Минский был ужасен. Тишина не делалась. Больше всех смеялся Бердяев, как ребенок смеялся, это – хорошо. Жена Бердяева произвела на Ал. Мих. сильное впечатление своей религиозной серьезностью и силой: накануне у Розанова она совершенно отрицательно отнеслась к этому собранию, называя искусственными самовозбуждениями, ненужными тому, кто верит, и смешными. И вот это опять важно, она была серьезна. Больше всего делал и говорил Иванов. Он был чрезвычайно серьезен, и только благодаря ему все смогло удержаться. И сиденье на полу с соединенными руками произвело действие. Кажется, чуть не два часа сидели. И вот тогда решили после объяснения начать избирать жертву. Да, забыл, что во время сидения в комнате каждый менялся местами со своими дамами. Потом вышли в другую комнату. Потом стали кружиться. И Ал. Мих. говорит, ничего не вышло: “Котильон”. Воображаю жену Иванова, ты ведь видел ее, в красной рубахе, полную, плечистую, вертящуюся. Потом вот о жертве и избрании жертвы, которая “сораспялась” бы. И как только спросили “кто хочет?”, поднялся молодой человек, приведенный Ал. Мих., и сказал: “Я хочу быть жертвой”. Поднялись волнения. Одни не хотели его, другие хотели. И когда решили большинством голосов его избрать, то начали приготавливать. Я все же рад, что не Минского распинали – это было бы нечто чудовищное до отвращения, и рад, что молодого человека – это лучше. Иванов подошел и говорит: “Брат наш, ты знаешь, что делаешь, какое дело великое” и т. д. Потом все подходили и целовали ему руки. Ал. Мих. кричала, что не надо этого делать, что это слишком рано, что не подготовлен никто; ее перебили, говорили “вы жалеете” даже с многозначительными улыбками: “Вам жалко”.

Но вот наступила минута сораспинания, Ал. Мих. говорит, что закрыла глаза, похолодев, и не видала, что они делали. Потом догадалась. Кажется, Иванов с женой разрезали жилу под ладонью у пульса, и кровь в чашу … Дальше показания путаются. Но по истерическим выкрикиваниям жены Розанова если судить, то этой крови все приобщились, пили, смешав с вином. Впрочем, А. Мих. как-то тут говорит неопределенно, я не расспросил, позабыв в тот момент расспросить, а жена Розанова, которая слышала по рассказам Вас. Вас. обо всем, и пришедшая в состояние бешенства и даже заболела на неделю нервами, жена Розанова говорит, что пили кровь все, и потом братским целованием все кончилось. Потом опять ели апельсины с вином.

Когда вышли на набережную Невы (Английская), то, говорит А. Мих., в свете кончающейся белой ночи и разгоревшейся зари почувствовали мы чрезвычайно нечто новое – единство. Потом поехал к ним молодой человек. Ночью не спала, и всю неделю по два часа по ночам не спала. Это важно. Потому что здесь наверное томление глубокой освященной любви, уже счастье жизни. Вообще думаю, во всем этом собрании главными действующими лицами были этот молодой человек и Ал. Мих.