— Вы меня… отпускаете? — удивилась она.
— Отпускаю, ступайте.
— Спасибо вам, господин, — она быстро присела в поклоне, поклонилась и пошла к дому.
— Бригитт, — окликнул он ее, когда она уже дошла до угла конюшни.
— Да, господин, — остановилась она.
— Когда я застал госпожу Эшбахт в бальном зале ночью, она была с этим… С Шаубергом?
Бригитт помолчала немного, словно собиралась с духом и потом сказала:
— Все три дня, что мы жили в замке, господин Шауберг ночевал в ее покоях. А когда она услышала ваши шаги, вернее, как ваш меч бьется о ступеньки, так тогда она сидела у него на коленях.
— Спасибо, Бригитт, — сказал он, — ступайте спать.
Она еще раз присела, поклонилась и скрылась за углом конюшни, оставив его в темноте.
Благодарил он ее спокойно и глядел, как она скрылась, тоже спокойно. Но спокойствие это было видимое. Если бы кто прикоснулся к нему, так почувствовал, как дрожит он всем телом.
Ему пришлось немало постоять еще, чтобы хоть чуть унять дрожь и ярость в себе. Не желал он ничего большего сейчас, как встретить этого господина Шауберга. Встретить и непременно его убить. Он пошел в дом, когда вошел, все уже улеглись. Он запер дверь и поднялся к себе наверх, в спальню. Там, в его кровати, безмятежно похрапывала та женщина, которую он так сейчас ненавидел.
Волков сел на кровать, скинул туфли, стал раздеваться, комната была освещена совсем скудно. Но он прекрасно видел длинный ящик у стены. Ящик тот стоял как раз между его сундуком с деньгами и бумагами и дорогим ящиком, в котором хранился его драгоценный доспех с его роскошными штандартами и фальтроком. В этом ящике он хранил…
Как он был бос и почти раздет, кавалер встал и подошел к ящику.
Откинул крышку его, запустил руку внутрь, в темноту, и оттуда потащил первое, что ему попалось.
То был пехотный клевец доброй ламбрийской работы. Или, как его еще называли на юге: вороний клюв. Он был с длинным древком, Волкову до плеча, крепок и удобно лежал в руке. Железо темное, закалено так, что крепче не бывает. Таким оружием при удачном попадании кавалер легко пробил бы самый крепкий и тяжелый кавалерийский шлем. А уж глупую голову блудной бабы так размозжил бы по подушке в кашу, даже и препятствия не заметив.
А блудная баба опять всхрапнула, спала себе, ни о чем не волновалась. Не знала дура, что в трех шагах от ее кровати стоит ее обманутый муж, что Богом ей дан. Стоит со страшным оружием в руках, что по лицу его катаются желваки от ненависти и злости.
Баба спит и не знает, что темнеет у него в глазах, когда думает он, что в чреве этой распутной твари растет чадо, что сядет на его поместье вместо законного его ребенка. Что ублюдок какого-то шута может сесть на место, которое по рождению, по праву Салического[13] первородства должно принадлежать его первенцу. Его сыну! И все из-за ее бабьей похоти. Потому что ей так захотелось, потому что бесы ее бередили? Неужели Бог такое допустит? В чем же тогда справедливость?
И что же тогда получается? Что всю свою жизнь, всю жизнь, сколько он себя помнил, он воевал, воевал и воевал. Он терпел невзгоды и изнуряющий голод в долгих осадах. Получал тяжкие раны, от которых спать не мог, которые потом лечил месяцами, хромцом на всю жизнь остался. Заглядывал в глаза лютым и кровавым ведьмам, в общем, ходил по острию ножа всю жизнь. И все для того, чтобы ублюдок поганого шута стал хозяином Эшбахта?
Нет. Не допустит Господь такого. Такому не бывать. Никогда, пока он жив, не бывать такому!