— Климка-то старательный!
Я действительно никогда его не подводил. И вовсе не потому, что он был дядей, близким родственником. Просто я с детских лет был приучен отцом и матерью да и всей обстановкой, в которой мне приходилось жить, к честному, добросовестному труду. Сказались в этом и особые материнские наставления. Она постоянно внушала нам, детям, «добродетельные чувства, приучала быть честными, трудолюбивыми. В общем, так или иначе, но работал я, что называется, на совесть, и дядя был в полном удовлетворении.
Не было оснований быть недовольными мной и другим членам дядиной семьи — его сыновьям, их женам, младшему потомству. Я их не обременял никакими просьбами, заботами и старался безропотно приноровиться к их быту и образу жизни. С некоторыми из них у меня установились хорошие отношения, а с сыном Потапа Спиридоновича, моим ровесником, мы подружились. Хорошо относилась ко мне жена среднего сына Спиридона Андреевича, которой, как и мне, нелегко жилось в этом доме, — муж ее был в армии, и ее нередко донимали всякими попреками, хотя она работала не хуже других.
«Такая же батрачка, как и я, грешный», — думалось мне, когда я был свидетелем подобных сцен.
Была у меня тогда одна радость: мои еще не изношенные сапожки на высоком каблучке — первое мое приобретение на личный заработок. В свободную, редко выпадавшую минуту я надевал их. Затем снова аккуратно завертывал в тряпку и прятал в укромное место. На пастбище я был по-прежнему босиком или в каких-либо опорках.
На хуторе жили еще два брата моего отца, в том числе и тот, за кого отец отбывал долгую солдатчину. Но ни один из них ни разу не позвал меня к себе, не расспросил о нашей семье. Меня это обижало, но гордость не позволяла унижаться, и я не напрашивался к ним в гости. «Как только им не стыдно, — думалось мне по-детски, — ведь мой отец служил в армии за них и с турками воевал, а они даже забыли об этом».
В семействе дяди я попробовал силы почти во всех видах крестьянского труда. Весной вместе с Потапом Спиридоновичем мы пахали поле. Было весело идти за плугом в свежей борозде и ощущать босыми ногами теплую, парную землю. Когда земля была подготовлена, приезжал сам дядя, и начинался сев. С висевшим на перевязи лукошком он медленно шел по полю, разбрасывая золотое зерно. После этого землю боронили и ждали, что покажет будущее. Было особенно радостно смотреть на дружные всходы. Молодые зеленя, как ковры, покрывали пашни, и сердце от этого билось почему-то торжественно, радостно.
Никакой техники в крестьянском хозяйстве тогда не было, и все работы, как и этот сев, проводили вручную. Не было тогда и таких сравнительно простых сельскохозяйственных машин, как сенокосилки. Поэтому к сенокосу готовились заранее: отбивали косы, запасали точильные бруски, вилы, грабли и другой немудреный инвентарь. Выходили на сенокос всей семьей, особенно во время гребли и стогометания.
Дядя и на сенокосе держал особо строгий порядок. Вставали задолго до солнца: по росе было легче косить и не так тупились косы. Во время жары отдыхали, расположившись кто где может: в шалаше, под телегой или под соседними кустами.
Дядя и его сыновья любили подзадоривать меня. Подхваливали — и я старался работать еще лучше: косой размахнуть пошире, груз взять потяжелее. Иногда еле держался на ногах, глаза лезли на лоб, но не хотелось показаться слабым или уставшим. Это молодечество вызывало возгласы одобрения, улыбки, иногда смех, если не удавалось удержать на руках тяжелую ношу. Всем было весело. Одна лишь невестка, у которой муж был в солдатах (к сожалению, я забыл ее имя), смотрела на все это с укором, а иногда наедине грустно говорила мне:
— Надорвешься ты, Климушка, ненароком. Перестань выставляться — загубят они тебя. Совести у них мало, а может, и совсем нет.
Меня с детства приучали быть честным, не врать и не обманывать, не брать чужое. Поэтому мне трудно было воспринять, как это можно жить без совести, творить обман. Но скоро я воочию увидел, как это делается.
Однажды мои великовозрастные двоюродные братья взяли меня с собой в дальнюю поездку. Целым обозом — три пары быков и пара лошадей — повезли мы зерно в Лисичанск. Закончив рейс, братья не поехали сразу домой, а завернули на одну из мельниц близ Лисичанска. Там они быстро договорились с кем-то, погрузили подводы и свезли муку на соседние хутора.
На мои недоуменные вопросы к Потапу Спиридоновичу он лишь ухмыльнулся и дружески похлопал меня по плечу.
— Знай молчи, Клим. Слово — серебро, молчание — золото.
Но я, конечно, отлично понимал, что это темная махинация, и они, видимо, боялись, что я их выдам, расскажу в семье об их тайном заработке. Чтобы как-то ублажить меня, они купили мне конфет и обращались после этого со мной подчеркнуто ласково.
Этот грубый обман вызвал во мне неприятное, тяжелое чувство. Но братья напрасно опасались, что я могу рассказать дяде об их проделке. Я не только не любил Спиридона Андреевича, но и перестал его уважать за жадность и тяжелый характер. Кроме того, у меня, как и во всей нашей семье, не было привычки наушничать, сплетничать или даже попросту болтать что попало.
Тяжелой и веселой порой в деревенской жизни была осенняя страда — уборка урожая. В это время, как говорится, день год кормит. Крестьяне целыми семьями выходили в поле и с зари до зари, не разгибаясь, убирали хлеб. Жали серпами, овес и гречку косили косами, на которых были приделаны специальные грабельки для того, чтобы скошенные растения ложились ровнее, колос к колосу.
Завершение уборки было праздником. Но уже предстояла новая забота: надо было обмолотить хлеб, провеять, очистить, а затем убрать в амбар. К обмолоту тоже готовились заранее: чинили цепы и делали новые, латали прохудившиеся мешки. Особенно тщательно готовили тока — на ровной местности устраивались небольшие, хорошо утрамбованные площадки, на которых и обмолачивались снопы.
Вот в такую горячую пору и произошел со мной один незабываемый, неприятный случай, который едва не стоил мне жизни.