Книги

Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова

22
18
20
22
24
26
28
30

Б. П.: И вот пример на самом верху: Николай II. Он же был прежде всего и главным образом семейный человек, а не царь. Да, конечно, его судьба – это конец «Войны и мира». Одна война осталась, одна история. А от Толстого осталась одна крестьянская революция с разорением и поджогом родовых дворянских гнезд.

И. Т.: Борис Михайлович, от Толстого остался сам Толстой, которого мы читаем.

Б. П.: Это точно. В моей скромной жизни именно Лев Толстой основной, судьбоносный сдвиг произвел. Я в четырнадцать лет прочитал «Войну и мир» – и все, советская власть перестала для меня существовать. Ничего антисоветского в «Войне и мире» нет и быть не может. Но просто стала ясна несовместимость этих двух миров, и какой из них выбрать, загадки не составляло.

И. Т.: Это как с литературной группой «Серапионовы братья». Большевики к ним приставали: вы с нами или против нас? – а они отвечали: мы со старцем Серапионом.

Б. П.: Все это так, но надолго ли так? Навечно ли так? Мы с вами еще Толстого читаем, но будут ли читать его нынешние молодые – останется ли он с ними после того, как его при них изуродуют в школе?

Пока что нам удалось немногое и самое общее, так сказать: связать известную трактовку Толстого как русской крестьянской стихии, крестьянской революции, если угодно, с некоторыми художественными особенностями его творчества.

И. Т.: Соединить Ленина с Левидовым.

Б. П.: Да, увязать этот патриархальный крестьянский антикультурный бунт с разоблачающим психологизмом толстовского творчества. Знаменитое толстовское остранение, открытое у него Шкловским, мы истолковали как черту глубинной крестьянской психологии, недоверия мужика к барским культурным затеям. Хоть бы и к литературе. Помните главную черту пресловутой диалектики души, обнаруженной у молодого Толстого Чернышевским? Персонаж Толстого думает одно, говорит другое, делает третье. Герой не совпадает с самим собой, отсюда такая сложная глубина в мотивациях толстовских героев. Более того, Толстой идет дальше, и он отказывается от каких-либо определенных суждений. У него получается, что вообще ни о чем нельзя достоверно высказаться. У него, у Толстого, даже формула соответствующая появляется, философская, если угодно, формула, причем достаточно рано, в повести пятидесятых годов «Люцерн». Вот давайте это процитируем, Томас Манн очень это место любил:

Ежели бы только человек выучился не судить и не мыслить резко и положительно и не давать ответы на вопросы, данные ему только для того, чтобы они вечно оставались вопросами! Ежели бы только он понял, что всякая мысль и ложна, и справедлива! Ложна односторонностью, по невозможности человека обнять всей истины, и справедлива по выражению одной стороны человеческих стремлений. Сделали себе подразделения в этом вечном движущемся, бесконечном, бесконечно перемешанном хаосе добра и зла, провели воображаемые черты по этому морю и ждут, что море так и разделится. Точно нет мильонов других подразделений совсем с другой точки зрения, в другой плоскости. <…> И кто определит мне, что́ свобода, что́ деспотизм, что́ цивилизация, что́ варварство? И где границы одного и другого? У кого в душе так непоколебимо это мерило добра и зла, чтобы он мог мерить им бегущие запутанные факты? У кого так велик ум, чтоб хотя в неподвижном прошедшем обнять все факты и свесить их? И кто видел такое состояние, в котором бы не было добра и зла вместе? И почему я знаю, что вижу больше одного, чем другого, не оттого, что стою не на настоящем месте?

Как правильно говорит по этому поводу Борис Михайлович Эйхенбаум, это уже не «диалектика души», а самая настоящая диалектика. Ну, а мы вспомним очередной раз гегелевскую формулу: «Диалектика – это процесс, в котором всеобщее преодолевает формы конечного». То есть истину можно сказать только о мире, о бытии в целом, любое частичное суждение будет неверным, абстрактным, как говорит Гегель. Тут нужно помнить своеобразие гегелевской терминологии: абстрактное у него это частичное, конечное, отвлеченное, абстрагированное от целого. А конкретность – это полнота, конкретное значит сращенное, полное, тотальное. И настоящий художник всегда мыслит конкретно, то есть в любом своем высказывании привлекает универсум, вот эту тотальную полноту. Вспомним сон Пьера Безухова в плену.

И. Т.: Лев Толстой вообще был мастер сны своим героям сочинять.

Б. П.: Да, вот этот. Цитируем:

«Жизнь есть всё. Жизнь есть Бог. Всё перемещается и движется, и это движение есть Бог. И пока есть жизнь, есть наслаждение самосознания божества. Любить жизнь, любить Бога. Труднее и блаженнее всего любить эту жизнь в своих страданиях, в безвинности страданий».

«Каратаев!» – вспомнилось Пьеру.

И вдруг Пьеру представился, как живой, давно забытый, кроткий старичок учитель, который в Швейцарии преподавал Пьеру географию. «Постой», – сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею.

– Вот жизнь, – сказал старичок учитель.

И недаром Пьер в этом сне вспоминает Каратаева. Вот что говорилось о нем несколько раньше:

Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка.

Каратаев в восприятии Пьера, как мы помним, «круглый», это свойство круглости постоянно педалируется. Круг, шар, сфера – это образы целостности, той самой тотальности, диалектической тотальности. И это же образ истины. Истина тотальна, целостна. В этой тотальности любое частичное суждение предстанет ложью. И это знает каждый художник, изучал он или не изучал философию Гегеля. Это художественный инстинкт ведет художника на моделирование в его творчестве этой конкретной тотальности.

И. Т.: Борис Михайлович, но ведь нас, помнится, в школе учили: истина конкретна – и тем же авторитетом эту истину прикрывали.